далее. Я повернул ключ и умудрился завести машину. Потыкал в педали, подергал за ручки, пока фургон не покатился, а потом отогнал его через двор к рампе 18, все время думая: к тому времени, как я вернусь, обеденный вагончик уже уедет. Для меня это трагедия, настоящая трагедия. Я припарковал грузовик, заглушил двигатель и с минутку посидел там, ощущая мягкую доброту кожаного сиденья. Потом открыл дверцу и вылез наружу. И не попал на ступеньку, или что там еще стояло, и упал наземь прямо в окровавленной робе и господи жестяной каске, как подстреленный. Больно не было, я ничего не почувствовал. Поднялся я как раз в тот момент, когда обеденный вагончик выезжал из ворот на улицу. Я увидел, как они возвращаются к рампе, смеясь и закуривая.
Я снял сапоги, я снял робу, снял жестяную каску и дошел до сарая на проходной.
Швырнул робу, каску и сапоги через стойку. Старик поднял на меня глаза:
– Что? Бросаете такую ХОРОШУЮ работу?
– Передай им, чтоб чек за два часа прислали мне по почте, а если нет, то пусть засунут его себе в жопу, мне надристать!
Я вышел наружу. Перешел через дорогу в мексиканский бар и выпил пива, а затем сел в автобус и поехал к себе. Американский школьный двор снова меня отлупил.
6.
Следующим вечером я сидел в баре между женщиной с тряпкой на голове и женщиной без тряпки на голове, и то был просто еще один бар – тупой, несовершенный, безнадежный, жестокий, говенный, нищий, и крохотная мужская уборная воняла так, что хотелось блевать, и посрать там нельзя было, а только поссать, блюешь, отворачиваешься, ищешь света, молишься, чтоб желудок продержался еще хотя бы одну ночь.
Я просидел там часа три – пил и покупал выпить той, что без тряпки. Она неплохо выглядела: дорогие туфли, хорошие ноги и хвост; на самой грани распада, но именно тут они самые сексапильные – для меня, то есть.
Заказал еще стаканчик, еще два стаканчика.
– Все, хватит, – сказал я ей, – голяк.
– Ты шутишь.
– Нет.
– У тебя есть где упасть?
– Еще два дня до уплаты в запасе.
– Ты работаешь?
– Нет.
– А че делаешь?
– Ничего.
– Я в смысле, как тебе удается?
– Некоторое время я был агентом жокея. Хороший парнишка у меня был, да засекли его дважды – проносил батарейку к воротам. Его отстранили. Немного боксом занимался, играл, пробовал даже цыплят разводить: сидел, бывало, ночами напролет, от диких собах их охранял в горах, это круто было, а потом однажды сигару в курятнике не погасил и сжег их половину, к тому же всех своих хороших петухов. Пытался в Северной Калифорнии золото мыть, был зазывалой на пляже, на бирже играл, пробовал на понижение – ни черта не получилось, неудачник я.
– Допивай, – сказала она, – и пойдем со мной.
Это “пойдем со мной” звучало отменно. Я допил и вышел за ней следом. Мы прошли по улице и остановились перед винной лавкой.
– Стой тихо, – сказала она, – говорить буду я.
Мы вошли. Она взяла салями, яиц, хлеба, бекона, пива, острой горчицы, маринованных огурчиков, две пятых хорошего вискача, немного алки-зельцер и минералки. Сигарет и сигар.
– Запиши на Вилли Хансена, – сказала она продавцу.
Мы вышли наружу со всем этим хозяйством, и она из автомата на углу вызвала такси. Такси появилось, и мы залезли на заднее сиденье.
– Кто такой Вилли Хансен? – спросил я.
– Какая разница, – ответила она.
У меня она помогла мне сгрузить расходные материалы в холодильник. Потом села на кушетку и скрестила свои хорошие ноги, сидела, подергивая и покручивая лодыжкой, разглядывала туфлю, эту зашпилеванную и прекрасную туфлю. Я содрал пленку с горлышка бутылки и смешал два крепких. Я снова был царем.
Той ночью в постели я остановился посреди всего и посмотрел на нее сверху вниз.
– Как тебя зовут? – спросил я.
– Какая тебе, к черту, разница?
Я рассмеялся и погнал дальше.
Квартплата выдохлась очень быстро, я сложил все, чего оказалось немного, в свой картонный чемодан, и через полчаса мы уже обходили оптовый магазин мехов по разбитому тротуару – там стоял старый двухэтажный дом.
Пеппер (так ее звали, наконец, она мне призналась) позвонила в дверь и сказала:
– А ты не высовывайся, пусть он меня увидит, а когда зуммер зазудит, я толкну дверь, и ты войдешь за мной.
Вилли Хансен всегда высовывался в лестничный пролет до середины, а там у него стояло зеркало, показывавшее, кто у двери – а уж потом он решал, быть ему дома или нет.
На этот раз он решил быть дома. Прозудел зуммер, и я вошел вслед за Пеппер, оставив чемодан у подножия лестницы.
– Малышка! – встретил он ее на вершине лестницы, – как хорошо тебя видеть!
Он был довольно стар и только с одной рукой. Этой рукой он обнял ее и поцеловал.
Потом увидел меня.
– Кто этот парень?
– О, Вилли, познакомься с моим другом. Это Пацан.
– Здорово! – сказал я.
Он не ответил.
– Пацан? Не похож он на пацана.
– Пацан Лэнни, он раньше дрался под именем Пацан Лэнни.
– Пацан Ланселот, – уточнил я.
Мы прошли в кухню, Вилли вытащил бутылку и чего-то разлил. Мы сели за стол.
– Как вам нравятся занавески? – спросил он у меня. – Девчонки их для меня сделали. Девчонки очень талантливые.
– Мне нравятся занавески, – ответил ему я.
– У меня рука отнимается, я уже пальцами двигать не могу, наверное, скоро умру, а врачи не могут определить, что со мной не так. Девчонки думают, я шутки шучу, девчонки надо мной смеются.
– Я вам верю, – ответил я.
Мы выпили еще по парочке.
– Ты мне нравишься, – сказал Вилли, – похоже, ты много чего повидал, похоже, в тебе есть класс. У большинства людей класса нет. А у тебя есть.
– Я ничего про класс не знаю, – ответил я, – но повидал я много чего.
Мы еще немного выпили и перешли в гостиную. Вилли надел матросскую бескозырку и сел за орган, и начал играть на органе своей единственной рукой. Это был очень громкий орган.
По всему полу были разбросаны четвертачки, десятицентовики, полтинники, никели и пенни. Я не задавал вопросов. Мы просто сидели, выпивали и слушали орган. Я слегка похлопал, когда он закончил.
– Тут все девчонки были как-то ночью, – сказал он мне, – и кто-то вдруг как заорет: ОБЛАВА! – ты бы