еще сонный, шел, пошатываясь, не в силах твердо ступать, он держал зажженную свечу, но не вверх, а вниз пламенем, так что воск, потрескивая, капал на пол и каждое мгновение казалось, что свет вот-вот угаснет. «Преподобный отче, – пробормотал Гиларий, – преподобный господин аббат, это против всякого прежнего порядка. Отпевание ночью – и в этот час – и только потому, что брат Киприан настаивает на этом! Domine – libera nos de hoc monacho!»[166]
Наконец капельмейстеру удалось убедить заспанного, не вполне проснувшегося Гилария в том, что он отнюдь не аббат, а Крейслер, и не без труда выведать у него, что этой ночью, он, Гиларий, и сам не знает, откуда именно, в монастырь доставили тело какого-то постороннего человека, по-видимому знакомого одному лишь брату Киприану, и что покойник, должно быть, был не простого звания, так как аббат по настоянию Киприана согласился на то, чтобы сразу же совершить отпевание, с тем чтобы завтра, после ранней мессы, был произведен вынос тела.
Крейслер последовал за отцом Гиларием в храм – он был лишь скудно освещен и производил странное, даже жуткое впечатление.
Были зажжены только свечи большого металлического паникадила, свисавшего с высокого потолка над главным алтарем, так что колеблющееся сияние озаряло лишь неф храма, отбрасывая в боковые приделы таинственные блики, в которых изваяния святых, пробужденные к призрачной жизни, казалось, движутся и шагают к молящимся. Под паникадилом, в месте, озаренном ярче всего, стоял открытый гроб, в котором лежало тело, и монахи, окружавшие его, бледные и недвижные, сами были похожи на мертвецов, восставших из могил в полночный час. Глухими, хриплыми голосами пели они монотонные строфы реквиема, и когда они по временам замолкали, снаружи доносилось таинственное завывание ночного ветра и высокие окна храма странно дребезжали, как будто бы духи умерших стучатся в дом, из которого к ним доносятся благочестивые звуки заупокойных молитв. Крейслер приблизился к рядам монахов и узнал в покойнике адъютанта принца Гектора.
И вот пробудились мрачные духи, которые столь часто обретали власть над ним, и беспощадно впились своими острыми когтями в его израненную грудь.
– Дразнящий, измывающийся призрак, – сказал он, обращаясь к себе самому, – ужели ты пригнал меня сюда, чтобы этот окоченевший юноша облился кровью, ведь говорят же, что мертвец истекает кровью, когда к нему приближается убийца?! Ха-ха! Да разве я не знаю, что он пролил всю свою кровь в те скверные дни, когда он покаялся в грехах своих на одре недуга? В нем не осталось больше ни одной капли злой крови, которой он бы мог отравить своего убийцу, если бы тот даже приблизился к нему; но менее всего он способен отравить Иоганнеса Крейслера, потому что тот не имеет ничего общего с гадюкой, которую он растоптал, когда она уже высунула свое жало, чтобы нанести ему смертельную рану! Открой глаза свои, умерший, чтобы я твердо взглянул тебе в лицо, чтобы ты узрел, что я не причастен к греху, – но ты не можешь их открыть! Кто велел тебе поставить жизнь на карту против жизни? Почему ты затеял обманную игру с убийством – ведь ты не думал проиграть ее? Но черты твои кротки и добры, о тихий, бледный юноша, смертельная боль стерла все следы греха с твоего прекрасного лица, и я мог бы сказать, что небеса отверзли перед тобой врата милосердия, ибо в груди твоей была любовь, если бы это теперь подобало тебе.
Но как! – что если я ошибся в тебе? Если не ты, если не злобный демон, нет, если моя добрая звезда подняла твою руку против меня, чтобы вырвать меня из объятий ужасного рока, который подстерегает меня в сумерках? Так открой же теперь глаза, бледный юноша, теперь ты можешь единым взором примирения объяснить все, все, и пусть овладеет мною тоска по тебе или ужасающий страх, что черная тень, которая крадется за мною повсюду, вот-вот схватит меня, вот-вот сдавит меня в своих объятьях! Да! взгляни на меня – и все же! Нет, нет, ты мог бы взглянуть, как Леонгард Эттлингер, я мог бы поверить, что он – это ты, и тогда тебе пришлось бы спуститься со мной в те пучины, из которых ко мне часто доносится его глухой, призрачный голос! Но что это, ты усмехаешься? – твои щеки, твои губы порозовели? Разве тебя не сразило смертоносное оружие? Нет, нет, я не хочу еще раз вступать в схватку с тобой, но…
Крейслер, который во время этого разговора с самим собой непроизвольно опустился на одно колено, опершись локтями на другое, теперь поспешно вскочил и, конечно же, совершил бы что-нибудь дикое и странное, но в этот самый миг монахи умолкли и отроки-певчие из хора затянули под тихий аккомпанемент органа «Salve regina»[167]. Гроб был заколочен, и монахи торжественно зашагали прочь из храма. И тут мрачные духи оставили бедного Иоганнеса, и, растроганный, весь печаль и скорбь, склонив голову, он пошел за монахами. Он уже собрался переступить порог и выйти из церкви, как вдруг из темного угла поднялся какой-то человек и направился к нему. Монахи остановились, и свечи в их руках ярко озарили рослого сильного парня, лет, пожалуй, восемнадцати-двадцати. Лицо его менее всего можно было бы назвать безобразным, однако оно было искажено выражением дикой ярости; черные волосы его растрепались и повисли, разорванная холщовая куртка в пестрых полосах еле прикрывала его наготу, а матросские штаны, тоже из холста, доходили только до его голых икр, так что его геркулесовское телосложение было явно видно.
– О проклятый, зачем ты убил моего брата? – дико воскликнул парень, так что эхо его крика отпрянуло от стен храма; как тигр бросился он на Крейслера и смертельной хваткой сжал его горло.
Но прежде чем Крейслер, пораженный неожиданным нападением, смог подумать об отпоре, отец Киприан вырос перед ним и произнес громким повелительным голосом:
– Джузеппе, подлый грешник! Что ты тут творишь? Где ты оставил свою старуху? Немедленно убирайся из храма! Высокопреподобный господин аббат, прикажите созвать монастырских служек, пусть вышвырнут этого малого, жаждущего крови, из обители!
Как только Киприан встал перед ним, дикарь отпустил Крейслера.
– Да что там, – сердито крикнул он, – зачем ты поднимаешь столько шуму, когда я всего лишь хотел вступиться за свои права, господин святой! Я ведь и сам уйду, нечего на меня служек натравливать!
И, сказав это, парень мгновенно выскочил в дверь, которую почему-то забыли запереть и через которую он, по всей вероятности, и проник в храм.