«Я должен записать это как можно скорее, это свидетельство, а я уже начинаю все забывать. Спас меня Джеймс. Каким-то образом он спустился ко мне прямо в воду. Он подхватил меня под мышки, и я почувствовал, что возношусь, как на лифте. Я видел его на фоне отвесной стены, как он склонился ко мне, а потом я поднялся, и он прижал меня к себе, и мы вместе взмыли наверх. Но он ни на чем не стоял. Был миг, когда он словно прилип к скале, как летучая мышь, потом он просто стоял на воде. А потом…»
На этом текст кончался. Ловя ртом воздух, я перечел его несколько раз, и то темное, что было уже так близко к поверхности, прорвалось наружу, и я вспомнил всю эту сцену. Это не было похоже на мое воспоминание о змее, скорее это походило на воспоминания о том, как пела Лиззи, как Титус лежал мертвый, с той лишь разницей, что того, что я вспомнил сейчас, быть не могло.
Теперь я совершенно ясно помнил, какую мысль хотел выразить, когда написал, что он цеплялся за скалу, «как летучая мышь», и что я вознесся, «как на лифте». Это было после того, как зеленая волна обрушилась на меня и разбилась и голова моя оказалась над водой, я отплевывался и пытался крикнуть. Я увидел Джеймса. Вроде как бы опустившись на колени, он сползал по стене, как какое-то животное. Сравнение с летучей мышью не совсем точно, он больше напоминал ящерицу, но суть в том, что спускался он не как человек, ища опоры для рук и ног, а как некая ползучая тварь. Помню, я попробовал протянуть к нему руку, но вода уже полностью завладела моим телом и швыряла его во все стороны, как пробку. К тому же я так наглотался воды, что и дышал и барахтался уже из последних сил. Хорошо помню, что в этот момент Джеймс и сам был похож на утопленника — весь промокший и с головы потоками льется вода. Если могли у меня быть тогда какие-нибудь мысли, одной из них, кажется, было: «Значит, Джеймс тоже тонет». Но подумалось это почему-то без отчаяния. Потом Джеймс, уже соскальзывая в водоворот, отделился от скалы, как гусеница. Словно что-то клейкое нарочно отклеилось. Он не схватил руку, которую я беспомощно тянул к нему, а склонившись надо мной, подхватил меня под мышки, как я и записал. Теперь я помнил и прикосновение его рук, и то диковинное чувство, про которое я написал, что словно поднялся «на лифте». Не помню, чтобы меня тащили вверх, ничьих усилий я не ощущал. Я поднимался, пока голова моя не оказалась на одном уровне с головой Джеймса, а тело прижалось к его телу. Помню ощущение тепла и что именно тут я потерял сознание.
Но разве не было удара по голове и разве я не страдаю от контузии? Я притронулся к затылку и нащупал порядочных размеров и все еще болезненную шишку. Конечно, удариться головой я мог и раньше, не теряя сознания. А когда же я видел змея, если вообще его видел? А Джеймс тоже видел его? И почему в моей записи нет ни слова о змее? И что я еще хотел написать? Конечно, если я ударился головой сразу после того, как увидел змея, я мог уже забыть об этом, когда начал писать, хотя процедуру спасения еще помнил. А почему позднее я и это забыл и почему вспомнил именно сейчас?
Я вскочил, до крайности возбужденный. Воспоминание о подвиге Джеймса — это-то не было галлюцинацией. Как-то я ведь выбрался из этой пенной ловушки? Только сегодня, глядя на нее, я лишний раз убедился, что никакая человеческая сила не могла меня оттуда вызволить и волны не могли вынести на ровное место. Мой кузен спас меня, призвав на помощь то умение, которое так пренебрежительно именовал «фокусами». Я опять вспомнил историю про шерпу, которого Джеймс надеялся уберечь такими «фокусами». Усомнился ли я тогда в возможности поднять температуру тела путем душевного напряжения? Я об этом и не задумался. В этой истории можно и не усмотреть ничего сверхъестественного. Просто двое прижались друг к другу, чтобы согреться — в палатке, в спальном мешке, в снегу, — и один из них умер. Заинтересовало меня тогда другое: попытка Джеймса не удалась. А что до самого метода, то теперь мне уже не казалось невероятным, что какой-нибудь мрачный восточный аскет научился управлять температурой своего тела. Но сползти по отвесной скале и стоять на бушующих волнах (или, как мне теперь вспомнилось, чуть ниже их поверхности) и поднять человека весом в семьдесят килограммов на высоту в шестнадцать — двадцать футов, просто ухватив его под мышки, — в такое поверить скептику из западного мира было куда труднее. И однако же я это помнил. И даже записал для памяти. И что-то более чем странное, безусловно, произошло.
Я снова сел, стараясь дышать ровнее, и при мысли, что мой кузен применил свои оккультные способности для спасения моей жизни, вдруг преисполнился пронзительной, чистой и нежной радости, словно небеса разверзлись и оттуда хлынул поток белого сияния. Я почувствовал себя Данаей. Когда после нашего последнего разговора с Джеймсом мне почудилось, что теперь между нами установятся новые, более близкие, отношения, это было лишь слабым предчувствием того, что я испытал теперь. И еще мне почему-то подумалось: «Как весело нам бывало!» И захотелось поблагодарить его, смеясь от радости.
Я посмотрел на часы. Только начало двенадцатого, еще не поздно позвонить. Я схватил свечу и побежал в книжную комнату, задыхаясь и что-то выкрикивая от волнения. Я набрал номер Джеймса. Я понятия не имел, что скажу ему, только думал, не забыть бы спросить, видел ли он морского змея. Послышались гудки, и с каждым новым гудком возбуждение мое убывало, сменяясь разочарованием. Неужели он уже уехал в Тибет? Или просто вышел из дому, обедает в каком-нибудь клубе с каким-нибудь другом-военным? Бог ты мой, как мало я знаю о его жизни! Я решил позвонить еще раз утром и тут же поехать в Лондон.
Я вернулся в кухню, отпер и распахнул заднюю дверь. Холодный страх, сковавший меня раньше, исчез бесследно. Я вышел на лужайку. В доме было темно и знойно, но здесь все было видно и воздух теплее. Я решил переночевать на воле, сходил в книжную комнату за подушками, а сверху принес одеяла. Добрался до того места у берега, где спал в прошлый раз, и устроил себе ложе. Потом вернулся к дому, где в окне красной комнаты приветливо мерцали свечи. В небе, хоть и померкшем, еще не видны были звезды, сияла только вечерняя звезда, зубчатая и огромная. Луна, бледная, как сыр, стояла низко над горизонтом.
Я вошел в красную комнату, где свечи, как на алтаре, возвышались по обе стороны моего стакана и почти пустой бутылки, вылил остатки вина в стакан и стал размышлять. Припомнил кое-что еще. Никто из остальных, конечно же, не заметил ничего странного, Перегрин сказал, что толкнул меня и пошел дальше. Он был очень пьян и, вполне возможно, действительно не знал, что случилось. К тому времени, когда все забили тревогу, я уже лежал у моста и Джеймс старался оживить меня. Джеймса я толком не расспросил, потому что сразу после этого он заболел, почувствовал резкий упадок сил и залег в постель. Почему он так изнемог? Потому что столько вытерпел, спасая меня, потратил столько физических и душевных сил на это немыслимое нисхождение. Я вспомнил его слова насчет того, что эти фокусы бывают «очень утомительны». Не мудрено, что он совсем расклеился. Но раз так… «Я ослабил свою власть над ним, я сдал…» О ком говорил Джеймс в тот вечер, когда я слушал его в полусне, о своем шерпе или… или о Титусе? Как случилось, что Титус пришел ко мне именно в это время? Зачем Джеймсу понадобилось знать, как его зовут? Имя — это путь. И почему Титус сказал, что видел Джеймса во сне? Джеймс всегда умел найти любую пропажу. Может быть, он протянул какое-то духовное щупальце, нашел Титуса и привел его сюда и держал его, так сказать, под надзором на какой-то нитке, на нитке внимания, которая оборвалась, когда Джеймс так непонятно заболел, после как поднял меня из моря? На смерть Титуса Джеймс отозвался фразой: «Это не должно было случиться», словно считал себя в ней повинным. Но если это была его вина, то почему не моя? Существует неумолимая причинность греха, и вполне можно сказать, что Титус погиб потому, что много-много лет назад я увел Розину у Перегрина. И конечно же, Титуса убило мое тщеславие, точно так же, как тщеславие Джеймса убило шерпу. В обоих случаях наша слабость сгубила самое для нас дорогое. Теперь я вспомнил и еще кое-что из сказанного Джеймсом. «Белая магия — это черная магия. Неумелое вторжение в чей-то духовный мир может породить чудовищ для других людей, и демоны, использованные для добра, могут остаться при нас и впоследствии натворить много бед». Что, если один из этих демонов, с помощью которых Джеймс меня спас, воспользовался предельной усталостью Джеймса, чтобы схватить Титуса и размозжить его юную голову о скалы?