смертельный страх, а его ученики спят, спят.
Он тихонько подтянул к себе подушку вместе со спящей головой Терезины. Теперь он увидел ее лицо, такое незнакомое во сне, такое погруженное в себя, такое отстраненное от него. Одно плечо и грудь были обнажены, под простыней мягко поднималось ее тело при каждом вздохе. Смешно, подумалось ему, что в любовных речах, стихах и письмах вечно говорят о прелестных губах и щеках и никогда не говорят о животе, о ноге! Ложь! Ложь! Он долго разглядывал Терезину. Этим прекрасным телом, этой грудью и этими белыми, здоровыми, сильными, холеными руками и ногами она часто еще будет соблазнять его и обнимать, будет брать у него радость, а потом спокойно спать, сыто и глубоко, без боли и страха, красивая, тупая и глупая, как здоровый спящий зверь. А он будет лежать рядом с ней без сна, с трепещущими нервами, с измученным сердцем. Часто ли еще? Часто ли еще? Ах нет, уже не часто, уже не много раз, может быть, ни разу больше! Он вздрогнул. Нет, он знал это: ни разу больше.
Он со стоном вдавил большой палец в глазницу, где между глазом и лбом гнездилась эта адская боль. Вагнер тоже, конечно, испытывал эту боль, учитель Вагнер. Он испытывал ее, эту безумную боль, конечно, годами, он нес ее и терпел, думая, что в своих муках, в напрасных своих муках он созревает и приближается к богу. Пока в один прекрасный день не перестал выносить это – как и он, Клейн, не может выносить это больше! Боль-то пустяк, а вот мысли, сны, кошмары! И вот однажды ночью Вагнер встал и увидел, что нет смысла множить и множить такие ночи, полные мук, что таким способом не придешь к богу, и взялся за нож. Это было, наверно, бесполезно, это было, наверно, глупо и нелепо со стороны Вагнера, что он совершил убийство. Кто не знал его мук, кто не переболел его болью, тот ведь не мог это понять.
Он сам недавно во сне заколол ножом женщину, потому что ему было нестерпимо видеть ее искаженное лицо. Искаженным, впрочем, бывает всякое лицо, которое любишь, искаженным и жестоко вызывающим, когда оно перестает лгать, когда оно молчит, когда оно спит. Тогда видишь его суть и не видишь в нем ни капли любви, как и в собственном сердце не находишь ни капли любви, увидав его суть. Там только жажда жизни и страх, и от страха, от детского страха перед холодом, перед одиночеством, перед смертью люди бегут друг к другу, целуются, обнимаются, трутся щекой о щеку, прижимаются ногами к ногам, бросают в мир новых людей. Так оно и ведется. Так пришел он когда-то к своей жене. Так пришла к нему жена трактирщика в какой-то деревне, когда-то, в начале его теперешнего пути, в голой каменной клетушке, босиком и молча, гонимая страхом, жаждой жизни, потребностью в утешении. Так и он пришел к Терезине, и она к нему. Всегда один и тот же инстинкт, одно и то же желание, одно и то же недоразумение. И всегда одно и то же разочарование, одна и та же ужасная боль. Думаешь, что близок к богу, а обнимаешь женщину. Думаешь, что достиг гармонии, а всего только сваливаешь свою вину и свою беду на далекое будущее существо! Обнимаешь женщину, целуешь ее в губы, гладишь ее грудь и зачинаешь с ней ребенка, и когда-нибудь этот ребенок, настигнутый той же судьбой, будет ночью так же лежать рядом с женщиной, и так же очнется от опьянения, и заглянет в бездну измученными болью глазами, и все проклянет. Невыносимо додумывать это до конца!
Он очень внимательно разглядывал лицо спящей, плечо и грудь, желтые волосы. Все это мнилось ему радостью и счастьем. Теперь кончено, теперь пора свести счеты. Он вошел в театр «Вагнер», он понял, почему любое лицо, как только обман исчезнет, оказывается таким искаженным и ненавистным.
Клейн встал с кровати и пошел искать нож. Пробираясь, он стряхнул со стула длинные светло-коричневые чулки Терезины – и мгновенно вспомнил, как впервые увидел ее в парке и каким очарованием повеяло на него от ее походки, от ее ботинка, от ее туго натянутого чулка. С тихим смехом, словно злорадствуя, он брал в руку предметы одежды Терезины, один за другим, и, ощупав, ронял их на пол. Затем он стал искать снова, минутами все забывая. Его шляпа лежала на столе, он бездумно взял ее в руки, повертел, заметил, что она мокрая, и надел ее. У окна он остановился, поглядел в черноту, послушал пенье дождя, которое доносилось словно бы из давних, других времен. Чего все они от него хотят – окно, ночь, дождь, какое ему до нее дело, до старой книжки с картинками из времен детства?
Вдруг он остановился. Взяв в руку вещицу, лежавшую на столе, он посмотрел на нее. Это было серебряное овальное зеркало с ручкой, и из зеркала на него выглянуло лицо, лицо Вагнера, безумное, перекошенное лицо с глубокими, тенистыми впадинами и раздавленными, распавшимися чертами. Теперь ему поразительно часто случалось неожиданно взглянуть в зеркало, ему казалось, что раньше он годами не глядел в зеркало. И это тоже, по-видимому, связано было с театром «Вагнер».
Он остановился и долго глядел в зеркало. Это лицо бывшего Фридриха Клейна износилось, оно отжило и отслужило свое. Каждая морщина кричала о гибели. Это лицо должно было исчезнуть, его надо было уничтожить. Оно было очень старым, это лицо, в нем многое отражалось, слишком многое, много лжи и обманов, много дождей и пыли оно повидало. Когда-то оно было красивым и гладким, когда-то он любил и холил его и радовался ему, но часто и ненавидел. Почему? И то и другое было уже непонятно. И почему он стоит сейчас здесь, ночью, в этой чужой комнатенке, с зеркалом в руке и мокрой шляпой на голове, каким-то нелепым шутом – что это с ним? Чего он хочет? Он сел на край стола. Чего он хотел? Чего искал? Ведь он же что-то искал, искал что-то очень важное?
Да, нож.
Потрясенный, он вдруг вскочил и ринулся к кровати. Он склонился над подушкой, увидел спящую, которая лежала среди желтых волос. Она еще жива! Он еще ничего не сделал! Ужас окатил его стужей. Боже мой, вот оно! Вот и пришло, вот и случилось то, что всегда, всегда уже виделось ему в его ужаснейшие часы.