— Мамочки, — панна Цецилия поспешно схватила за ошметки платья, прикрывая объемную грудь, впрочем, без особых на то успехов. Грудь волновалась и лохмотья выскальзывали из непослушных рук.
Холодок стал ощутимей.
И лампы замигали.
Меленько так, будто не способные решить, гаснуть им ли…
Панна Цецилия разом припомнила бабкины гиштории, решивши разом, что и вправду та была колдовкой, если знала такое… и знание это, в сказках переданное, заставило ее выпустить край стола.
…что делать?
…человеку без силы… без амулетов… коленки дрожали, а сердце, собственное, старое, которое и вправду в последние года барахлило, то болью ноющею отзываясь, то слабостью внезапной, застучало быстро.
— Откуп! — воскликнула панна Цецилия, сотворяя в воздухе знак, у бабки подсмотренный.
И холодок завихрился поземкой.
— Я… я отдам вам сердце, — панна Цецилия указала на бадью со льдом, в которой лежало вырезанное сердце. — И почки… и печень…
На полу завозился, застонал пан Штефан.
— Что вы…
— Я, — панна Цецилия осознала, что еще немного и… у него скальпель. И мужчина завсегда женщины сильней, если только… — Я отдам вам его!
— Он и так наш, — раздалось за спиной.
Панна Цецилия оглянулась.
Никого. Только снег рассыпался, искры серебристые коснулись кожу и проткнули болью.
— Сожалеешь? — спросили ее.
— Я… я хотела лишь… хотела быть счастливой!
— И что тебе мешало? — в этом вопросе было лишь холодное любопытство.
— Ничего… и я сожалею, — панна Цецилия закрыла глаза, смиряясь с неизбежным.
— А ты?
Это спрашивали у пана Штефана, который встал на корточки и вид имел весьма непрезентабельный. Впрочем, о виде своем он меньше всего беспокоился.
— Кто вы?
— Мы.
— Я ни о чем не сожалею! Я делал это ради науки! Ради блага всего человечества, а эта женщина… таких множество! Какая от нее польза миру? Никчемные бестолковые существа…
У панны Цецилия горло перехватило от этакой несправедливости. Это она-то никчемная? Бестолковая? Да она… да не сам ли он ее пирожки ел да нахваливал? И суп с флячками, который знатно выходит? Вантробянку, лично панною Цецилией деланую, этими вот белыми ручками? Не пожалела, небось, возиться…
Тот, кто стоял за спиной, рассмеялся.
И смех его остудил.
— Значит, ты хочешь поменять ей сердце?
— Да!
— Мы можем…
— Покажете… покажете, как это делается?
Снег кружился.
Нельзя соглашаться. Бабка говорила, что нельзя… откуп и только… но не приняли… конечно, пан Штефан ей не принадлежит, а потому… чужой вещью не откупиться, а вот своею… и панна раскрыла сумочку, в которой лежали пирожки, заботливо завернутые в промасленную бумагу. Их она собиралась поднести супругу на обед, но…
— Вот, — тихо произнесла она, разворачивая сверток. — Не побрезгуйте свежим хлебом…
— А ты?
— А я… что угодно, — пан Штефан облизал губы, взгляд его был безумен. — Если вы и вправду покажете, я готов что угодно…
— Покажем…
На пирожки слетелся ледяной рой. Снежинки облепили их, и показалось в какой-то момент, что вовсе это не снежинки, но мелкие белые мушки…
— Пожалуйста, — выдохнула панна Цецилия, но кто бы ее стал слушать.
— Все просто, — ледяная рука пробила грудь и вытащила сердце. — Вынимаем старое…
А после, прежде чем панна Цецилия успела принять мысль о собственной скоропостижной кончине, эта же рука сунула в дыру другое сердце.
— …и ставим новое.
Пальцы разжались.
И… стало горячо… в ушах загудело, закололо…
— Ничего сложного.
…это было последнее, что услышала панна Цецилия, прежде чем лишиться чувств. В себя она пришла спустя два часа, обнаруживши, что и снег, и пирожки исчезли, но осталась раскуроченная женщина и пан Штефан, на мертвом лице которого застыла несказанная обида.
А бабка правильно говорила, не стоит верить духам.
Глава 34. О том, что некие личности имеют отвратное обыкновение поганить чужие планы
Сначала думаешь, чем её удивить, а потом ищешь, чем её удавить…
…из размышлений пана Кузьмячика о женщинах в целом и собственной супруге в частности, высказанных личным порядком старому приятелю.
Себастьяна ждали.
На сей раз не с пулей, хотя, конечно, в глазах паренька, за тоскливым смирением читалось этакое смутное желание раз и навсегда избавиться от проблемы.
— Скоро, — пообещал Себастьян, одаривши проводника клыкастою улыбкой. — А теперь поторопись, будь любезен…
Контрабандная тропа открылась от огромного камня, положенного на перекрестье двух дорог во времена незапамятные, в которые и сам камень, и дороги эти были частью иного мира. И Хольма не существовало, и границы, и приграничья, а тропы вот водились. И контрабандист — паренек с круглой крупной головой, на которой чудом, не иначе, удерживалась клетчатая кепка — постучал по камню. Царапнул палец иглой. Мазнул.
И сказал заветное слово.
Шли не пустыми. Воевода или нет, но негоже за так тропу топтать. Вот и досталась Себастьяну тяжеленная сумка. Он старался не думать о том, чем набита она, если повезет, то контрабанда — это самое малое, о чем ему придется беспокоиться.
Идти было неудобно, что сквозь кисель пробираешься. И каждый шаг отдавался эхом в ушах. Впрочем, было этих шагов немного. Десятка два. И снова камень, один в один тот, оставленный в королевстве, вон, и бок гранитный, мхом затянут.
— Благодарю, — Себастьян кинул ношу на влажноватый мох. — Дальше я сам…
Его провожатый молча кивнул.
Надо полагать, сегодня же этот человек исчезнет на просторах Королевства, скидывая этакое неудобное для воровской честной карьеры знакомство. Мало ли есть еще городков и троп заветных? Нет, тайну Себастьян сбережет, как и обещал, но…
Он спустился с пригорка, нырнув в хитросплетенье темных улиц. Отыскать нужную труда не составило. На условный стук открыла девица давно уж недевичьих лет, но все еще красивая диковатой красотой. Черноволосая и черноглазая, длинношеея, она знала, что алое платье, перехваченное тонюсеньким ремешком, ей к лицу, как и платок с золотыми розами.
И красовалась.
Вот прямо с утра и красовалась.
— Мне бы старого дружка повидать, — сказал Себастьян и монетку золотую на ладони подбросил. Та кувыркнулась и исчезла в девичьей ручке.