Книга Деревенский бунт - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 146
Русским поэтам XXI века посвящается…
Привиделся русский поэт, и эхом послышались стихи… Словно песнь степного кочевника, печален и заунывен запев – в России сумерки… потёмки, и моросят стылые дожди, и народ русский, словно библейский блудный сын, покинувший родимое село с седой церквушкой и покосившейся избой, бредёт устало и растерянно по бездорожью; бредёт сквозь несжатые, от дождей стемневшие, поникшие хлеба, сквозь инославный, вороний грай, шум и гомон суетливых городищ. И нет ему, сыну русскому, пристанища, нету роздыха в душе. Но вдруг привидится в чаду и грохоте, в дождливом мороке приманчиво мерцающий, желтоватый огонёк, словно затеплилась свеча возле иконы; кинется поэт встречь, но – пустота и холод одиночества, унынье и тоска.
Случались лихолетья на Руси: «Хоть убей, следа не видно. /Сбились мы, что делать нам? / В поле бес нас водит, видно, / Да кружит по сторонам…» Но в старорусье бес кружил лишь «высший свет», отверженный крестьянами, измученный гордыней и воспетыми пороками; но крестьяне, греша и слёзно каясь, смиренно верили в Царя Небесного и Царицу Небесную, во всех святых, в небесах просиявших; и оно, русское простонародье, на крестьянскую колодку шитое, отбивалось от беса крестом и постом. Царь Небесный – спасает душу для Царствия Небесного, земной царь-батюшка …в середине двадцатого века отец народов… утверждает Божью правду в царстве дольнем. Но и змей-искуситель не дремал, соблазняя мудростью дольней, что безумие для мудрости горней; и, как вначале века, вновь окутал Россию сумрак окаянства, когда и простолюдье заблудилось на росстани дорог, в духовной тьме шатаясь и вправо, и влево, туда, где померещиться призрачный огонёк, куда поманит лукавый голосок…
…Поэт спохватывается: унынье – смертный грех; рано инославцам хоронить Русь, и позор заживо падать в кедровую домовину; грешны мы, но покаемся; и село без праведника сроду не живёт. Взгляд поэта вздымается к Руси изначальной; и, как и бывало в пору великих смут, в слове русского стихотворца не трели соловьиные звучали, а молитвы и набатный звон. Поэт изначально воспевал байкальские утренние туманы, алые зори, звёздные россыпи, но, когда Русь полонила чужебесная власть, в голосе поэта зазвенела страсть народного отмщения.
Творческая судьба, что в руце Божьей, благоволила поэту, – душа не выветрилась на сквозняке мирских сует, не выстудилась в холодных российских позимках. Поэт пристально вглядывается в пучину памяти, и с призрачного дна вздымаются видения: Байкал – то яро пенистый и буйный, то дородный, ласковый, ленивый; таёжные хребты со снежными гольцами, подпирающими синь небесную; пойменные луга, синеющие тихими цветами незабудками; стреноженные кони, плывущие сквозь утренний туман, с глухим, чуть слышным перезвоном треног; родная деревушка подле озера; мать и отец, сестра и земляки, перестрадавшие войну, – когда видения наплывают, томя душу полынной грусть, голос поэта наливается красой и силой.
В ранних стихах поэта о Родине ещё не терзала душу так, как нынче, боль за поруганную землю, за униженный, растерянный, отчаянный народ – Родина была крепка, народ не унывал. Тогда ещё перекатами речными трепетно и осияно солнцем звенела радость земного бытия; тогда ещё предутренне светла была печаль по детству, навек ушедшему в поля, растаявшему в озере туманном; тогда ещё нежными, земными были поклоны байкальским отичам и дедичам, поклон морю-озеру и рыбацкому селу, голубичным распадкам и брусничным хребтам, сенокосным лугам и вольным выпасам.
* * *
Но разверзлись небеса, и пал каменьями на землю гром, и молнии – языки змеиные, – впились в сумрачный хребет… Словно погост вдали от деревеньки, уныло чернеющий крестами на степном увале, словно далёкое небо, наособину живёт в книгах русского реквием, посвящённый сыну, убиенному на Украине. И рождается реквием, ибо грех именовать стихом взнявшиеся из глубин родовой памяти, древние русские причитания; хотя и не причеть, зазванной на тризну, умудрённой певни-вопленицы, – здесь плачи, исходящие из стиснутого мукой, обмершего сердца. Таинственно, как поэт сумел трагически высокие, отрешённые от здешнего суетного мира, мучительные чувства – любовь, страдание, смертельную тоску – обрядить, словно в последний путь, в такие же высокие и отрешённые слова, холодно-белые, похожие на первый снег среди крестов, среди чернеющих берёз.
Кажется, чтоб не сойти с ума от горя и душу уберечь от замогильной стылости, поэт спасался молитвенным стихом.
* * *
Но – словно река, которая вырывается из таёжных сумрачных распадков, из каменных объятий скал на васильковые луга, – жизнь течёт дальше. Матереют сыновья и дочери, уходят в свои, отцами забытые, юные миры; но, будто ангелы в солнечной плоти, являются внуки и внучки и лепечут на ангельском говоре, похожем на перезвон родниковый, тянут ручонки к понурой, натруженной дедовской шее, и от того теплеет и светлеет пожилая, усталая душа. Жизнь продолжается. Истаивает серым вешним снегом жажда мщения, и вместе с зеленями майскими и робкими просыпается любовь. А славословные величания Царя Небесного – Любовь, Слово, Художник, а ино и Поэт…
1996 год
Потеха вышла… Я о ту пору слонялся по жизни студентом прохладной жизни, как дразнила мама, печалясь, что от учения и сочинительства я свихнусь, сопьюсь и сблужусь. Свихнуться не свихнулся бы – парень башковатый: в смысле, башка крепкая, мужичья, – а прочее… но не о сём ныне речь. И вот о ту мою шалую, вешнюю пору потеха и случилась…
По осеннему Иркутску под шелест палого листа шествовал литературный сабантуй, куда слетелись прибайкальские и забайкальские самородки, где честолюбиво гудел сумасбродный и гордый писательский люд, где кружило краснопевцев в ревучей, перекатистой и омутной литературной реке. Те, кого Бог, а ино и лукавый писательским даром не обидели, да ещё вёрткие, прыткие, те дерзко миновали перекаты и омуты, а уж тихим да бесталанным досталось, те испили солёную чашу, всклень залитую слезьми. Иные закружили в пьяных кружалах и долой с глаз, из сердца вон.
На фестиваль прикатили и мои забайкальские земляки, русские и буряты; явился и знакомец Вова Липин, смахивающий на Александра Блока породистым, дворянским лицом, копной кучерявых, темно-каштановых волос, вроде мелко завитых бабьими бигудями или жарким гвоздём. Рослый, маскарадно ряженный – лакированные, остроносые штиблеты, туго приталенный, чёрный сюртук, белоснежный, жестко накрахмаленный, стоячий воротничок с загнутыми углами и черной бабочкой, – в эдаком наряде Вова Липин лихо покорял книгочейных барышень, а иных, малохольных и бледных, даже навзничь, даже в обморок повергал. Зрел воочую в молодёжной газете, где волынил практикантом, где Вова о ту пору репортёрил.
Обитали мои земляки в гостинице «Сибирь», коя до пожара игриво выгибалась против университетского корпуса, где я о ту пору протирал заплатные штаны на студенческой лавке. И вот погожим осенним вечером завернул я на огонёк земляческий. Робко, – живые писатели, – стеснительно вошёл в гостиничные «апартаменты» – комнаты в общаге краше выглядят – где обитал Вова Липин; а там степняки и табунились: дым коромыслом, вино рекой, в реке плавает ржавая селёдка на закусь. Сумрачно пили забайкальские самородки, перемывая косточки иркутским писателям, что проволочили по кочкам их «нетленные творения».
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 146
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Деревенский бунт - Анатолий Байбородин», после закрытия браузера.