Ольга Брэтт, закрыв собою все зеркало и намазывая губы чужой — ее, Шейлы, или другой актрисы, но только не своей — помадой, встретит ее словами: «Хелло, дорогая. Ты опоздала на репетицию. Адам рвет на себе остатки волос. Буквально рвет и мечет».
Звонить из аэропорта домой, чтобы попросить миссис Уоррен, жену садовника, приготовить постель, было бесполезно. Дома пусто и одиноко. Отца там нет. Лишь воспоминание о нем — вещи, все еще неразобранные, книги, лежащие, как лежали, у кровати на тумбочке. Призрак, тень вместо живого присутствия. Лучше поехать на лондонскую квартиру — словно собака, ползущая в конуру, где пахнет только смятой соломой, которой не касалась рука хозяина.
В понедельник утром Шейла не опоздала на репетицию. Она прибыла в театр заблаговременно.
— Есть почта для меня?
— Да, мисс Блэр, открытка.
Только открытка. Шейла взяла ее. Открытка от матери, из Кап д'Эль: «Погода — бесподобная. Я чувствую себя куда лучше, вполне отдохнувшей. Надеюсь, ты тоже, и твоя поездка, куда бы тебя ни носило, тебе удалась. Не переутомляйся на репетициях. Тетя Белла шлет тебе сердечный привет, а также Регги и Мэй Хиллзборо, которые стоят со своей яхтой в Монте-Карло. Твоя любящая мамочка». (Регги был пятым виконтом Хиллзборо).
Шейла швырнула открытку в мусорную корзинку и отправилась на сцену, где уже собралась труппа.
Прошла неделя, десять дней, четырнадцать. Никаких известий. Шейла перестала надеяться. Она уже не услышит о нем. Никогда. И пусть. Главным в ее жизни будет театр, главнее хлеба насущного, любви и прочего, чем жив человек. Она уже не Шейла и не Джинни, а Виола-Цезарио и должна двигаться, мыслить, мечтать, не выходя из образа. В этом ее единственное исцеление, все остальное — прочь. Несколько раз она включала телевизор, пытаясь поймать передачу из Эйре, но безуспешно. А ведь голос диктора, возможно, напомнил бы ей голос Майкла или Мёрфи, всколыхнув в ее душе иные чувства, чем ощущение полной пустоты. Что ж, нет так нет! Натянем шутовской костюм, и к черту отчаянье!
Оливия
Куда, Цезарио?
Виола
Иду за ним, Кого люблю, кто стал мне жизнью, светом…[49]
И Адам Вейн, крадущийся, словно черная кошка, по краю сцены, в роговых очках, сдвинутых к взъерошенным волосам, воскликнет:
— Продолжайте, голубчик, продолжайте. Хорошо, просто очень хорошо!
В день генеральной репетиции она выехала из дому с хорошим запасом времени, поймав по дороге в театр такси. На углу Белгрейв-сквер они попали в затор: ревущие машины, сгрудившиеся на тротуарах люди, полиция верхом. Шейла опустила стекло между кабиной водителя и салоном.
— Что там происходит? — спросила она. — Я спешу. Мне нельзя опаздывать.
— Демонстрация у Ирландского посольства, — ответил шофер, ухмыляясь ей через плечо. — Разве вы в час дня не слушали по радио последние новости? Снова взрывы на границе. Похоже, лондонские защитники ольстерских «ультра» вышли в полном составе. Верно, швыряют камни в посольские стекла.
Кретины, подумала Шейла. Зря стараются. Вот было бы дело, если бы конная полиция их потоптала. Она в жизни не слушает новости после полудня, а в утренние газеты и тем паче не заглядывала. Взрывы на границе, Ник в «Рубке», радист с наушниками в своем углу, Мёрфи в фургоне, а я здесь — в такси, на пути к своему собственному спектаклю, к собственному фейерверку, после которого друзья окружат меня тесной толпой: «Замечательно, дорогая, замечательно!»
Затор съел весь ее запас времени. Она прибыла в театр, когда там уже царила атмосфера возбуждения, суматохи, паники, охватывающей людей в последнюю минуту. Ладно, ей по силам с этим справиться. После первой сцены, где она выступает как Виола, она поспешила в гримерную переодеться в костюм Цезарио. «Освободите гримерную, пожалуйста! Она мне самой нужна». Вот так-то лучше, подумала Шейла, теперь я здесь распоряжаюсь. Я в ней хозяйка, вернее, скоро буду. Она сняла парик Виолы, прошлась гребенкой по собственным коротко остриженным волосам. Влезла в панталоны и длинные чулки. Плащ через плечо. Кинжал за пояс. И вдруг стук в дверь. Кого там еще нелегкая принесла?
— Кто там? — крикнула Шейла.
— Вам бандероль, мисс Блэр. По срочной почте.
— Суньте, пожалуйста, под дверь.
Последний штрих у глаз, так, теперь отойдем, последний взгляд в зеркало — смотришься, смотришься. Завтра вечером публика сорвет себе глотки, крича ей «браво». Шейла перевела взгляд со своего отображения на лежащий у порога пакет. Конверт в форме квадрата. Почтовый штемпель — Эйре. У нее оборвалось сердце. Она помедлила секунду, держа пакет в руке, потом вскрыла. Из него выпало письмо и еще что-то твердое, уложенное между двумя картонками. Шейла принялась за письмо.
Дорогая Джинни,
завтра утром я улетаю в США, чтобы встретиться с издателем, который проявил интерес к моим научным трудам, кромлехам, крепостям с обводами, бронзовому веку в Ирландии и т. д. и т. п., но щажу вас… По всей вероятности, я буду в отсутствии несколько месяцев, и вы, возможно, сможете прочесть в ваших шикарных журнальчиках о бывшем отшельнике, который вовсю, не щадя себя, распинается перед студентами американских университетов. На самом деле я счел за наилучшее на время улизнуть из Ирландии — мало ли что, как говорится.
Перед отъездом, сжигая кое-какие бумаги, среди ненужного хлама в нижнем ящике я наткнулся на эту фотографию. Думается, она вас позабавит. Помните, в первый вечер нашего знакомства я сказал, что ваше лицо мне кого-то напоминает? Как выяснилось, меня самого: концы сошлись благодаря «Двенадцатой ночи». Желаю удачи, Цезарио, особенно в охоте за скальпами.
С любовью, Ник.
Америка… Для нее это равнозначно Марсу. Она вынула фотографию из картонок и бросила на нее сердитый взгляд. Еще один розыгрыш? Но ведь она еще ни разу не снималась в роли Виолы-Цезарио. Как же он сумел подделать это фото? Может быть, он снял ее незаметно и потом перенес голову на чужие плечи? Нет, невозможно. Она повернула карточку обратной стороной. «Ник Барри в роли Цезарио из „Двенадцатой ночи“, Дартмут, 1929» — было выведено там его рукой.
Шейла снова взглянула на фотографию. Ее нос, ее подбородок, задорное выражение лица, высоко поднятая голова. Даже поза ее — рука, упирающаяся в бок. Густые коротко остриженные волосы. О боже! Она стояла уже вовсе не в гримерной, а в спальне отца, у окна, когда услышала, как он зашевелился на постели, а она повернулась, чтобы взглянуть, что с ним. Он пристально смотрел на нее, словно не веря своим глазам, лицо его выражало