Все смешалось в кучу. Я часто жаловался, что выгляжу в газетах идиотом, но это только моя вина, потому что другие писатели, тот же Хьяртан Флёгстад, представали в газетах отнюдь не идиотами. Флёгстаду присуща целостность, он стоит незыблемо, как столп, что бы вокруг ни творилось, видимо, просто относится к редкому типу цельных людей.
И с журналистами говорит не о себе.
Как я только что сделал.
Я протянул билет цветному мужчине в окошке, он с силой проштемпелевал его и вернул мне с ничего не выражающим взглядом, я спустился вниз, снова прошел по туннелю и вышел на узкий перрон, где, выяснив, что поезд через семь минут, присел на лавку.
В год выхода «Вне мира» в конце осени новостная программа ТВ2 собралась сделать сюжет обо мне. Они подхватили меня у дома, и мы вместе поехали на причал Хуртигрутен, где интервью должно было сниматься; по дороге, где-то в районе Хёйтекнологибюггет в конце парка Нюгорспаркен, журналист спросил меня, кто я.
— А ты в принципе кто? — сказал он.
— В каком смысле?
— Эрик Фоснесс Хансен, например, — мудрый старец, консерватор, вундеркинд. Рой Якобсен — ценности Рабочей партии. Вигдис Йорт — сексуально озабоченная и пьющая писательница. А ты? Я ничего о тебе не знаю.
Я пожал плечами. Впереди на снегу искрилось солнце.
— Не знаю, — сказал я. — Может, я обычный парень?
— Не юли. Ты должен мне что-то сказать. Что-нибудь такое ты сделал?
— Работал тут и там. Учился. Ну так…
Он снова повернулся и сел прямо. А вечером оказалось, что он решил проблему, продемонстрировав ее во всей наглядности: в конце интервью приделал нарезку из моих зависов и неуверенного блеянья, чтобы показать мой характер, и снабдил его вот таким пассажем: «Ибсен говорил, что сильнее всех тот, кто идет один. Я думаю, это неправда».
Я, когда вспомнил эти свои слова, аж руками всплеснул и перестал дышать.
Как я мог такое сказать?
Неужели я сам так считал?
Да, считал. С одним но — мысль была не моя, а мамина, это ее более всего занимают отношения между людьми, это она считает их главной ценностью, не я. Вернее сказать, в ту секунду я тоже так считал и верил в то, что говорил. Но руководствовался не собственным опытом, это была просто одна из тех вещей, которые есть, и все.
Ибсен был прав. Все, что я видел вокруг себя, подтверждало это. Отношения нивелируют индивидуальное, связывают свободу, тянут вниз того, кто устремлен вверх. Как же злилась мама, когда мы обсуждали понятие свободы! Когда я изложил свое видение, она фыркнула и сказала, это американская ерунда, бессодержательная, пустопорожняя и лживая. Мы живем для других. Но ровно эта идея отстроила нашу насквозь зарегулированную жизнь, превратила ее в систему, где полностью исключено непредвиденное и можно пройти путь «детский сад — школа — университет — работа», как будто это туннель, в уверенности, что совершаешь свободный выбор, когда в действительности нас пересыпали как песчинки с первого школьного дня, одних в практики, других в теоретики, одних на вершину, других на дно, и параллельно учили, что все мы равны. И эта же идея заставляла нас, во всяком случае мое поколение, ждать чего-то от жизни, жить в уверенности, что мы имеем право требовать, да, требовать, и обвинять какие угодно обстоятельства, только не самих себя, если судьба складывалась не так, как мы хотели. Злиться на государство, когда в дни цунами помощь приходит не мгновенно. Мелковато как-то, нет? Ожесточиться, когда обошли должностью, которую ты заслуживаешь. В силу этой же идеи социальное падение перестало быть возможным вариантом судьбы, ну разве что для самых слабых, потому что деньги получаешь всегда, и выживание в чистом виде, когда сталкиваешься с реальной нуждой, искоренено. Та же идея создала нам культуру, в которой звезды посредственности, сытые, сидящие в тепле, публично излагают нам свои банальнейшие мысли, и всяких писателей вроде Ларса Соби Кристенсена, или кто там еще есть, превозносят что твоего Вергилия, не меньше, а они знай со своего дивана рассказывают нам, пишут ли они ручкой на бумаге, на пишущей машинке или на ноутбуке и в какое именно время дня. Я ненавижу это, не хочу ни видеть, ни слышать, однако кто, как не ваш покорный слуга, беседует с журналистами и сам рассказывает, как он пишет свои нетленки, словно он литературный гигант и мастер слова? Как может человек слушать аплодисменты, зная, что его произведения никуда не годятся?
Выход один. Обрезать все связи с фальшивым, насквозь развращенным культурным мирком, где на продажу все, каждое ничтожество; обрезать все связи с пустым миром газет и телевидения, запереться в комнате и начать читать всерьез, не современную литературу, но литературу высшей пробы, и потом писать так, словно это дело жизни и смерти. Спокойно потратить на это двадцать лет, если столько потребуется.
Но воспользоваться этим выходом я не мог. У меня семья, я должен быть с ними. У меня друзья. И у меня такой изъян в характере, что я отвечаю «да-да», думая «нет-нет», и так боюсь ранить других, так боюсь конфликтов, так боюсь перестать людям нравиться, что откажусь от всех принципов, желаний и мечтаний, от всех шансов, от всего, имеющего мало-мальский привкус правды, лишь бы избежать этого.
Я — проститутка. Вот исчерпывающее слово.
Войдя полчаса спустя домой, я, закрывая входную дверь, услышал в гостиной голоса. Заглянул туда и увидел Микаэлу. Они с Линдой угнездились на диване, каждая со своей чашкой чая. На столе перед ними стоял подсвечник с тремя горящими свечами, блюдо с тремя сырами и корзинка разных печений и хлебцев.
— Привет, Карл Уве, как прошло? — сказала Линда.
Они обе смотрели на меня и улыбались.
— Норм, — сказал я и пожал плечами. — Рассказать, во всяком случае, нечего.
— Будешь чай с сыром?
— Нет, спасибо.
Пока я с ними разговаривал, я размотал шарф, повесил его в шкаф вместе с курткой, расшнуровал ботинки и поставил их на полку у стены. Пол под ней стал уже серым от грязи и песка. Надо посидеть с ними, а то будет нехорошо выглядеть, подумал я и пошел в гостиную.
Микаэла говорила о своей встрече с министром культуры Лейфом Пагротски. Он небольшого роста, а сидел во время встречи на огромном диване, положив на колени большую подушку, рассказывала она, обнимал подушку и даже прикусывал, по словам Микаэлы. Но она его безмерно уважает, он отличается острым умом и уникальной работоспособностью. Судить с уверенностью о профессиональных качествах самой Микаэлы я поостерегусь, поскольку встречался с ней только в ситуациях типа нынешней, но, каковы бы ни были, дела у нее шли неплохо, раз в свои неполные тридцать лет она сменила несколько руководящих должностей. Как и многие из знакомых мне девушек, она была очень близка со своим отцом, он тоже занимался чем-то литературным. С матерью, требовательной дамой, которая жила одна в своей гётеборгской квартире, отношения у Микаэлы были более сложные. Сама она меняла бойфрендов как перчатки, и при всей разномастности партнеров, одно было общим для всех ее романов — в паре всегда доминировала Микаэла. Из всего, что я услышал от нее за три года нашего знакомства, одна история запомнилась мне особенно. Мы компанией сидели в баре «Фолькоперы», и она пересказывала свой сон. Она пришла на праздник, но почему-то без штанов, ну то есть голая от талии и ниже, как Дональд Дак, и чувствовала себя неловко, а в то же время было в этом что-то соблазнительное, короче, в конце концов она легла на стол кверху голой попой. Как нам кажется, что может значить такой сон?