Щеки у бабищи такие круглые и толстые, что глаз и носа пипочкой почти не видно.
– Жопа! – радуется возможности пристроить новое слово чёрный человек. – Какая жопа!
Но бабища оказывается не жопа, а сторож, гонит нас взашей, орёт и гневается. Болонка поднимает голову и суетливо облизывает ей лицо.
Мы сбегаем, снова лезем через стену и, немножко поплутав, выныриваем у Театра Васильева.
На Сретенке покупаем ещё рома и направляемся к Чистым прудам, где немедленно обижаем группу детей, танцующих с огнем.
Жан-Луи отнимает у мальчика думбек, я отнимаю у девочки пои, и начинается пьяный беспредел.
Я плююсь огнём, как гоанский нищий, мы собираем толпу, чёрный человек не может усидеть на месте (ну – движенец), втюхивает барабан обратно мальчику, отнимает у сбившихся в кучку действительно охуевших детей ещё пару моталок и выскакивает ко мне в круг:
– Покажи, как ты делаль? Покажи!
Я показываю, он схватывает влёт (ну, движенец же, говорю), и мы вполне бодро пляшем какой-то марокканский танец, пока он (движенец, блядь) не начинает учить меня правильно трясти сиськами.
– Не так делаль! Не так ноги ставиль! Смотри!
Я смотрю на него, стараюсь ставить ноги, как он – на внешнюю сторону стопы, и поражаюсь тому, как плавно двигается эта чёртова чёрная кошка, как легко и точно широкоплечий высокий мужчина рисует в пространстве женщину.
Огненные шмели на цепочках мечутся, гудят, замыкают круг, приглушают внешние звуки – гул публики, сухой треск дешёвенького думбека, но я знаю, что это ненадолго.
Шмели превратятся в маленьких синих светляков, а потом и вовсе исчезнут, и мы перестанем быть сферическими конями в вакууме, уличный шум обретёт ясность и объём, круг разомкнется.
Фитили отгорели, публика завопила, мы вернули детям их игрушки, насыпали денег в чехол от думбека – за прокат реквизита и влились в вечернюю толпу.
Нас неспешно несёт к Покровке, Жан-Луи, передав мне бутылку с ромом, вздыхает:
– Ох, усталь. Надо кофе…
– Кофе – это вряд ли. Мы пьяные, чумазые, и керосином от нас шмонит на десять метров.
– Как это – шмонит?
– Stink, – говорю я и картинно морщусь. – Dirty, – и показываю ему руки.
Жан-Луи, с трогательным удивлением пьяного, начинает разглядывать свои руки.
– Поищи чёрную кошку в тёмной комнате, ага, – одобряю я.
Мы переходим дорогу, сворачиваем в Хохловский и тотчас напарываемся на группу бритоголовых подростков (ну, мне там всегда не везёт).
– Балетки! – радуется Жан-Луи, тыча пальцем в подростковые говнодавы. – Балетки! Как твой!
Подростки тоже проявляют некоторую радость, тыча пальцами в моего спутника и приговаривая – черножопый.
Жан-Луи моментально трезвеет, группируется, взгляд становится хищным, но при этом продолжает исполнять пьяного монаха.
– Это кто? – спрашивает, обводя широким жестом бритоголовых.
– Не знаю, – отвечаю с ленцой, – наверное, скинхеды. Дети, вы скинхеды?
– Скинхееееды, – тянет чёрный человек. – Скинхеды – это плёхо. Давай их въебать?
– Ты что? – говорю. – Это же дети. Детишки. Их нельзя въебать.
– Я неправильно сказаль? Въебать – это бить. Выеба́ть – это… как?.. делать секс…
– Вы́ебать. Трахнуть, переспать, занять кого-нибудь любовью. Ну да – делать секс.
– Я правильно сказаль! А ты – неправильно. Дети нельзя переспать. Дети можно бить. Мы будем их бить, а не выеба́ть.
– Все равно неправильно. Въебать – это ударить. Один раз ударить, понимаешь? – Я показываю короткую пантомиму. – Правильно было бы сказать – давай их отпиздим.
– Отпиздим?
– Отпиздить. Избить. Вздуть. Поколотить. Отлупить, – изображаю жестами разницу между всем перечисленным и «один раз ударить», удивляясь про себя, что дети до сих пор не кинулись пиздить нас.
Бросаю взгляд в сторону – улица пуста. Детишки растворились в темноте, видимо, рассудив, что с психами, благоухающими керосином, связываться не стоит.
– А где дети? – отвлёкся от постижения русских смыслов Жан-Луи.
– У-еб-ли.
– Опять ебать. Ты сказаль, что много других слов.
– Ей-богу – много. Я тебе потом разговорник подарю. Словарь.
– У меня есть. Я купиль. – Жан-Луи достаёт из рюкзака синюю книжицу. – Смотри – хороший?
«Словарь театральных терминов» – читаю на обложке и хвалю:
– Очень хороший. Увидишь, тут много других слов, кроме «ебать». Мамой клянусь.
Мы извилисто бредём к Лубянке, болтая о фестивале.
Я жалуюсь, что в этот раз смотрю только то, что нравится.
– Это неправильно, – говорит чёрный человек.
Я соглашаюсь – так и есть. Это неправильно – видеть только то, что и так знаешь. Иногда невредно пускать под пустынные своды черепа чужие мысли. Чуждые. Некомфортные.
В этом и смысл – сменить хоть ненадолго точку сборки. Увидеть другими глазами.
– Что это есть – новый театр? – горячится в ораторском раже Жан-Луи. – Новый театр – это п-ф-уй, ничего! Театр всегда как всегда! Одни – представлять, сочинять, петь, другие – смотреть, смеяться, плакать! Всегда как всегда! Старый…
– Точно. Старый клоун борозды не испортит, – несколько некстати говорю я.
Мне жаль смотреть, как мучается Жан-Луи, стараясь орально донести до меня всю боль своего сердца.
– Что это – русский поговорка? – Жан-Луи сбивается с темпа, останавливается под фонарём, мучительно морщит лоб. – Я учил её в учебник. Она про другое.
– Про другое, – легко соглашаюсь я. – Прости, что перебила. Но… ты понимаешь… Что толку говорить о театре?
– Да! – снова оживляется Жан-Луи. – Театр не надо говорить, театр надо делать! Как любовь!
Он резко делает пируэт; в неверном, зыбком свете фонарей и отблесках витрин брусчатка у него под ногами отсвечивает, как чешуя дракона.
Я смотрю, как он отплясывает на драконьей спине Кузнецкого Моста, французский жеребец, святой Георгий, и мне становится жаль нас обоих, так жаль.
Господи, движенец и художник, две бессловесные твари, две рыбы, бьющиеся в сетях чужих, почти незнакомых языков, решили перетереть за искусство!
«Где же наш театральный критик, – с тоской думаю я, – наш чахлый умник, уж он-то наговорил бы нам сейчас о театре – нового, интересного, даже парадоксального. А мы, косноязычные животные, что мы можем сказать друг другу, кроме честных банальностей, кроме правды “от сердца”?»
Слепцы о слоне. Театр – это движение. Театр – это цвет. Театр – это смысл…