LXXI
Я не умерла, Франческо тоже не умер. Удар, нанесенный мною Сальваторе де Пацци, свалил его на пол, и, пока он лежал, истекая кровью, кто-то другой его прикончил.
Наемники, выехавшие на площадь Синьории с первым звуком колокола, встретились с грозным противником. Столкнувшись с силами Пьеро и узнав, что Сальваторе не явится на площадь, чтобы поднять толпу против Медичи, возглавить штурм дворца и свергнуть синьорию, наемники распустили отряды и удрали кто куда.
Мессер Якопо так и остался неотомщенным.
Сейчас не время, объяснил мне муж, возвращаться семейству Медичи во Флоренцию: поддержка в синьории у них пока незначительна. Пьеро за это время обрел мудрость терпения. Но час еще настанет. Обязательно настанет.
К своему немалому удивлению, я узнала, что Франческо рассказал всем во Флоренции, будто я все еще его жена и просто на время уехала пожить в деревню с ребенком после того ужаса, что мне довелось пережить в соборе. Он прибег ко всей своей хитрости и связям, чтобы избежать петли, но все равно покрыт позором и ему уже никогда не служить в правительстве.
Наконец я в Риме, с Джулиано и Маттео. Здесь жарче, чем в моем родном городе, меньше облаков и меньше дождей. И туманы не так часты, как во Флоренции; солнце высвечивает все четкими, резкими рельефами.
Теперь, когда я частично восстановила силы, нас приехал навестить Леонардо. Я снова позирую ему — несмотря на перевязанное горло — и уже начинаю думать, что он никогда не будет доволен портретом. Он постоянно его переделывает, говоря, что мое воссоединение с Джулиано должно отразиться и на моем изображении. Он обещает, что не останется навсегда в Милане и, как только выполнит обязательства перед герцогом, тотчас приедет в Рим, под патронаж Джулиано.
Вскоре после прибытия Леонардо, когда я впервые позировала ему в римском дворце Джулиано, я спросила его о своей маме. В ту секунду, когда он сказал, что я его дочь, я поняла, что это так и есть. Ведь я всегда вглядывалась в свое отражение, стремясь найти в нем черты другого мужчины, но ни разу их не находила. Зато каждый раз, когда я, улыбаясь, смотрела на свое изображение на загипсованной панели, я видела его черты, только в женском обличье.
Он действительно был околдован Джулиано — до тех пор, пока благодаря Лоренцо не познакомился с Анной Лукрецией. Он никогда не открывал ей своих чувств, ибо поклялся еще раньше не жениться, чтобы жена не могла помешать его искусству или другим занятиям. Но чувства стали неуправляемы, и в ту минуту, когда он впервые понял, что моя мама и Джулиано любят друг друга, — это произошло в тот вечер на темной виа де Гори, именно там он впервые захотел нарисовать маму — он был поглощен ревностью. Он мог бы, по собственному признанию, в тот момент сам убить Джулиано.
А следующим утром в соборе эта же самая ревность помешала ему почувствовать, что надвигается трагедия.
Вот почему он никогда никому не рассказал о своем открытии, сделанном вскоре по прибытии в церковь Пресвятой Аннунциаты в качестве агента Медичи. Тогда он понял, что мой отец и есть тот самый кающийся грешник, что был в момент покушения в соборе. Как он мог позволить, чтобы арестовали человека, поддавшегося ревности, когда сам терзался тем же самым чувством? В этом не было никакого смысла, как не было его и в том, чтобы причинять мне ненужную боль подобным откровением.
После убийства Леонардо был опустошен. В день похорон Джулиано он вышел из церкви Сан-Лоренцо и удалился на церковный двор, чтобы среди могил излить свою печаль. Там он нашел мою плачущую маму и признался ей в своей вине и в своей любви к ней. Общее горе связало их вместе, и под его влиянием они забылись.
— Вот видишь, к какому несчастью моя страсть привела и твою маму, и тебя, — сказал он. — Я не мог позволить тебе совершить ту же ошибку. Я не мог рисковать, рассказав тебе, что Джулиано жив. Я боялся, что ты попытаешься связаться с ним и тем самым навлечешь беду и на него, и на себя.
Я посмотрела в окно на беспощадно палящее солнце.
— Почему ты с самого начала не рассказал мне об этом? — мягко настаивала я. — Почему позволил мне думать, будто я дочь Джулиано?
— Потому что хотел, чтобы ты пользовалась всеми правами как Медичи. Это семейство гораздо лучше о тебе позаботится, чем бедный художник. Никому вреда это не причинило, а доставило лишь радость Лоренцо, когда он находился на смертном одре. — Его лицо выражало нежную печаль. — Но больше всего мне не хотелось осквернять память о твоей матери. Она была женщиной величайшей добродетели. Она призналась мне, что все то время, что провела с Джулиано, они ни разу не были близки, хотя весь мир считал их любовниками. Такова была ее верность мужу. Потому позор, когда она отдалась мне, был для нее еще невыносимей. Так с какой стати мне признаваться, что она и я — содомит, никак не меньше — были любовниками, и тем самым лишать ее должного уважения?