родственниках. На меня сильное впечатление производили волнение и слезы моих самых любимых вожатых по детству в День Победы, да и вообще при каждом рассказе о той войне. Этот след из детских и юношеских переживаний остался со мной. Коллекционирование остатков нацистской предметной среды, за пределами сугубо академического и музейного интереса, кажется мне перверсией. Я не могу избавиться от ощущения мрачной ирреальности и черного юмора, когда на берлинском блошином рынке два выходца из СССР еврейского происхождения – торговец и клиент – ведут торг об эсэсовском золотом перстне.
Из советского прошлого наверняка тянется и определенный фильтр внимания на некоторые предметы. Речь идет не об узнавании советских артефактов, а о менее очевидных особенностях культурно обусловленного взгляда (по Жаку Лакану). Мы выросли в обществе дефицита, и самые вожделенные и наименее доступные предметы, считавшиеся в Советском Союзе признаком женской роскоши – меха и дорогая кожа, – завораживают Наташу, притягивая, как магнитом, на блошином рынке. Оттуда же, из советского быта – наше удивление по поводу многих невиданных в СССР предметов быта и техники, изумление плотности антикварных товаров и оторопь, когда невзрачно одетый человек раскладывает на скромном прилавке аксессуары или украшения XVIII – XIX веков…
Наконец, наше первоначально крайне настороженное отношение к товарам и их продавцам на европейской барахолке является отголоском опыта советской и постсоветской торговли, который сегодня, как это ни прискорбно, вновь становится актуальным. Систематические столкновения с обманом и обвесом, фальсификацией и контрафактом в своем отечестве дают себя знать за его рубежами, когда низкая цена на товар вызывает подозрение, а отсутствие клейма на золотом украшении воспринимается не как свидетельство его почтенного возраста, а как возможное надувательство. В общем, мы чувствовали себя чужаками и ступали по неизведанной почве с большим недоверием и напряженной осторожностью.
* * *
Мы оказались на блошином рынке по воле случая, влекомые опасливым любопытством к старинным предметам. Проведение исследования и создание научного или литературного труда первоначально в наши планы не входили. Но по мере роста внимания к рынку подержанных вещей, по мере накопления опыта поведения и коммуникации на нем обнаружилось, что с нами обоими происходят очевидные перемены. Выяснилось, что некоторые стереотипы – например, брезгливое отношение Наташи к блошиному рынку как месту вопиющей бедности – можно демонтировать. Что при соблюдении определенных правил безопасности можно чувствовать себя на блошином рынке в своей тарелке. Что можно без горьких уроков и даже без основательного знания языка довольно быстро выяснить, доверять ли незнакомому продавцу, и тем самым ослабить судорогу тотального недоверия. Что со временем нарабатывается такая «насмотренность», благодаря которой в хорошо знакомых городах и фильмах начинаешь замечать детали, которых раньше не видел. Наконец, что сам блошиный рынок представляет собой чрезвычайно сложный и невероятно интересный феномен.
В какой-то момент возникла мысль когда-нибудь написать книгу, без запроса гранта на исследование, без договоренностей с издательством, без спешки. С этого момента наши путешествия по блошиным рынкам стали сочетать приятное с полезным, а удовольствие и работа взаимно укрепляли и поддерживали друг друга. Любовь к блошиному рынку превратила его в объект включенного наблюдения. Завсегдатаи толкучки и ее исследователи слились в нас. Мы почувствовали себя не чужаками на неизвестной территории, а следопытами на заманчивой местности.
* * *
Но что значит задумать книгу? В конечном счете это есть проявление жгучего желания поделиться собственным опытом, выступить посредником между каким-то материалом и читателем. В нашем случае этим материалом стали наблюдения за жизнедеятельностью нескольких блошиных рынков, в которой, как нам виделось все более отчетливо, проявлялись сложная конфигурация жизни и актуальные проблемы повседневности в Германии и, шире, на «Западе». А наша потенциальная публика (за пределами международного профессионального сообщества) виделась нам в России, среди тех, кто интересуется прошлым и, возможно, даже бывал на европейских барахолках, но хотел бы узнать о них больше, а может быть, никогда не был ни на зарубежных толкучках, ни вообще в Европе. Другими словами, мы решили взять на себя просветительскую миссию российских путешественников по Европе, объясняющих сложности ее устройства и «странности» зарубежной жизни отечественному читателю.
Этой миссии посвящена долгая традиция российской литературы, основателем которой более двух веков назад стал русский писатель, а затем и историк Николай Михайлович Карамзин. Его «Письма русского путешественника», опубликованные в 1791–1792 годах, положили основание жанру российских травелогов, а возможно, и всей современной русской литературе[611].
Перечень знаменитых преемников Карамзина – авторов зарубежных заметок для русского читателя бесконечен. И мы вовсе не претендуем на то, чтобы оказаться в их числе. Мы с некоторой растерянностью обнаруживаем себя в этой традиции. И нам приходится с некоторым сожалением констатировать, что знакомство россиян с «нравами заграницы» по-прежнему в значительной степени остается делом и уделом посредников. А попытки показать, насколько сложно организована жизнь за рубежами нашей страны, – тем паче. Для большинства наших сограждан «Запад» остается неизвестной территорией, незнание которой компенсируется плоскими предрассудками и враждебными образами чужаков. Снова и снова антизападные (и антирусские) стереотипы приобретают качество «самоисполняющихся пророчеств» (Р. Мертон), и нет конца этому порочному кругу, этой бесконечной «западно-восточной» истории взаимного непонимания и попыток его преодоления. Вот и мы оказались ее участниками…
Читатель наверняка заметил, что наш личный опыт, наши собственные поступки, эмоции и воспоминания – словом, наша субъективность играет в этом исследовательском проекте роль важного, если не основополагающего инструмента. Эта позиция была заявлена в качестве программы в начале книги. Она требует дополнительного разъяснения в ее конце. Определению места нашего подхода и этой книги в современном исследовательском ландшафте и посвящено заключение.
БЛОШИНЫЙ РЫНОК И PRIVATE HISTORY
ИСТОРИЯ КАК КОНЦЕПТУАЛИСТСКИЙ АРТ-ПРОЕКТ? (ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ) (И. Нарский, Н. Нарская)
Есть, мне кажется, смысл в том, чтобы переключаться на предметы, в которых ничего не смыслишь: в этом случае ты получаешь возможность задавать значимые вопросы, на которые эксперты не обращали внимания.
Карло Гинзбург[612]
Художественный концептуализм и научное «скитальчество» (И. Нарский)
В 2009 году на русском языке было опубликовано собрание очерков известного голландского философа истории Франклина Анкерсмита, написанных им между 1983 и 1994 годами. В одном из них, посвященном проблемам репрезентации прошлого в трудах историков, Анкерсмит провел тонкое сравнение между современным искусством и новой культурной историей 1980-х годов. Философ сравнил традицию концептуального искусства превращать любой предмет, вплоть до писсуара, в объект искусства, начатую репрезентацией «готовых предметов» (ready-mades) Марселя Дюшана (1887–1968), и книгу об инквизиционном процессе против итальянского мельника XVI века Доменико Сканделло (Меноккио) «Сыр и черви» (1976), вышедшую из-под пера Карло Гинзбурга, одного из родоначальников современной микроистории. В итоге Анкерсмит, признавая «истинно революционный характер этого постмодернистского исследования истории»[613], вскрыл причины беспокойства и неприятия подхода итальянского историка многими коллегами по цеху:
Рассказ Гинзбурга о Меноккио есть… историографическая копия тех мазков кисти в современной живописи, которые так любят привлекать к себе внимание. ‹…› Все, что осталось, – это «куски прошлого», это сырые истории об очевидно весьма иррелевантных исторических происшествиях, от которых отказалось большинство современных историков, столь же обескураженных, как посетители музея шестьдесят лет назад, представшие перед ready-mades Дюшана[614].
* * *
Примерно в то же самое время, когда голландский исследователь теорий истории заканчивал предисловие к русскому изданию своего сборника, осенью 2008 года мой школьный одноклассник, друг детства, замечательный художник и оформитель моей недавней автобиографической книги[615] Александр Данилов, никогда не слышавший о Франклине Анкерсмите, интуитивно пришел к сходному мнению в определении жанра моего исследования. По его мнению, оно аналогично произведению концептуального искусства, в котором, как известно, форма и идея важнее содержания и материала. Как и голландский философ истории, челябинский художник использовал это сравнение в поддержку, а не ради критики историка в стиле возмущенных коллег по историческому цеху. Обычная детская фотография, сделанная в 1966 году, накануне поступления в школу, превратилась, как считал Александр, в объект необычного исследования, приведшего ко множеству интересных и неожиданных наблюдений о советской истории, ремесле историка, памяти и фотообразе.
Интуитивное замечание Александра о способности историка,