Они зашли в кафе «Эльдорадо» и посидели там за столом над бутербродами с маслом и яйцом, двумя стаканами минеральной воды и почти полной пачкой «Летки». Каждые пятнадцать минут Корнблюм глядел на часы – и интервалы выдерживал так точно, что сам жест становился избыточен. Спустя два часа они расплатились, зашли в уборную отлить и поправить маскировку, а затем вернулись на Николасгассе, 26. Очень быстро охватили две из трех таинственных квартир, 40 и 41, обнаружив, что первая, крохотное двухкомнатное жилище, принадлежит престарелой даме, которая прошлый визит эрзац-переписчиков проспала, а другая, по словам той же старушки, сдается семье по фамилии Цвейг или Цванг, уехавшей на похороны в Цеков или Цвиков. Очевидно, вопросы у старушки вызывал не только алфавит – дверь она открыла в ночной сорочке и одном носке, а Корнблюма, неведомо почему, величала герром капитаном – и касались, помимо многих других непонятных явлений жизни, квартиры 42, третьей из неохваченных, и относительно ее обитателя или обитателей старушка не смогла предоставить вообще никаких данных. Следующий час в дверь 42-й стучали то и дело, но там никто не откликнулся. Загадка усугубилась, когда они вернулись к соседям в 43-ю – последнюю из четырех квартир на этаже. Корнблюм и Йозеф уже успели побеседовать с главой этого хозяйства – в четырехкомнатной квартире жили две семьи, жены и четырнадцать детей двух братьев. Были они религиозными евреями. Как и прежде, дверь открыл старший. Этот грузный человек в кипе и с пейсами щеголял густой бородой, черной и кустистой, – Йозефу она казалась гораздо фальшивее его собственной. С визитерами брат согласился поговорить лишь поверх латунной цепочки через четырехдюймовую щель, словно, впустив гостей, рисковал заразить дом или подвергнуть женщин и детей непристойному воздействию. Туша его, однако, не помешала сбежать наружу детскому визгу и смеху, женским голосам, запаху моркови и лука, наполовину растаявших в кастрюле жира на огне.
– А на что вам сдался этот?.. – спросил хозяин дома, когда Корнблюм осведомился о квартире 42. Затем он, видимо, передумал употреблять существительное, которое едва не произнес, и осекся. – Я с этим дела не имею.
– С этим? – переспросил Йозеф, не в силах сдержаться, хотя Корнблюм повелел ему играть партнера без права голоса. – С чем – этим?
– Мне нечего вам сказать. – Длинное лицо – человек этот был огранщиком, с грустными голубыми глазами навыкате, – от омерзения пошло рябью. – По мне, в той квартире людей нет. Я не обращаю внимания. Сообщить вам ничего не могу. Прошу извинить.
И захлопнул дверь. Йозеф с Корнблюмом переглянулись.
– Он в сорок второй, – сказал Йозеф, когда они зашли в дребезжащий лифт.
– Увидим, – сказал Корнблюм. – Любопытно.
По пути к нему домой им попалась урна, и туда Корнблюм бросил пачку тонкой бумаги на скрепке, где они с Йозефом поименовали и посчитали жильцов дома 26. Не успев, однако, сделать и десяти шагов, Корнблюм остановился, развернулся и возвратился к урне. Отработанным жестом поддернул рукав и запустил руку в зев ржавеющего бочонка. Скривив лицо гримасой стоического бесстрастия, пошарил в невесть каких отбросах. И снова извлек список, на котором теперь расцвело пятно зеленой гадости. Пачка была не меньше двух сантиметров толщиной. Одним рывком жилистых рук Корнблюм разодрал ее надвое. Собрал половины и разорвал на четверти, затем собрал и разорвал на осьмушки. Нейтральная мина не дрогнула, но с каждым рывком пачка бумаги толстела, сила рывка росла соответственно, и Йозеф чуял, как Корнблюм закипает, раздирая на клочки опись всех евреев, что живут на Николасгассе, 26, по имени и возрасту. С ледяной улыбкой артиста, Корнблюм ссыпал обрывки в урну, как в знаменитом фокусе «Золотой дождь».
– Стыдно смотреть, – сказал он, но ни тогда, ни потом Йозеф так и не понял, о ком или о чем говорил Корнблюм – об этих ухищрениях, об оккупантах, придавших им правдоподобия, о евреях, которые беспрекословно подчинились, или о себе, который их обманул.
Сильно за полночь, поужинав твердым сыром, консервированной корюшкой и красным сладким перцем, а затем проведя вечер за триангуляцией противоречивых новостей «Рейхс-Рундфунк-Гезельшафт», «Радио Москва» и Би-би-си, Корнблюм и Йозеф вернулись на Николасгассе. Вычурные парадные двери с толстыми стеклами в железной раме с поникшими лилиями были заперты, но это, естественно, трудностей Корнблюму не создало. Чуть меньше минуты – и они вошли и направились по лестнице на четвертый этаж, беззвучно ступая резиновыми подошвами по протертому ковру. Бра на стенах были с механическими таймерами и давно выключились на ночь. Корнблюм и Йозеф поднимались, и единогласная тишина сочилась из стен лестничного колодца и коридоров, удушая, точно вонь. Йозеф шел ощупью, колеблясь, прислушиваясь к шороху брюк Корнблюма, а вот тот в темноте двигался уверенно. Остановился он лишь перед дверью 42-й. Чиркнул зажигалкой, нашарил ручку и, опираясь на нее, опустился на колени. Отдал зажигалку Йозефу. Ладони стало горячо. И становилось горячее, пока Йозеф светил, а Корнблюм развязывал шнурок на чехле с отмычками. Раскатав чехол, Корнблюм снизу вверх глянул на Йозефа вопросительно, с наставнической амальгамой сомнения и ободрения. Кончиками пальцев постучал по отмычкам. Йозеф кивнул и погасил зажигалку. Корнблюм нащупал его руку. Йозеф помог старику встать – кости отчетливо хрустнули. Затем Йозеф отдал зажигалку и опустился на колени – самому было интересно, сумеет ли он взломать дверь.
Замков было два: один – накладной, другой – повыше, врезной. Йозеф выбрал отмычку с гнутыми скобками и, повернув натяг, быстренько разделался с нижним замком – дешевым, на трех штифтах. А вот с ригелем дело не задалось. Йозеф гладил и щекотал штифты, нащупывал их резонансные частоты, словно замок – антенна, подсоединенная к вибрирующему индуктору его руки. Но никакого сигнала – пальцы омертвели. Сначала в нетерпении, затем в смущении он пыхтел и фыркал сквозь зубы. Потом сдался, прошипев «Scheiß», а Корнблюм положил тяжелую руку ему на плечо и снова щелкнул зажигалкой. Повесив голову, Йозеф медленно встал и уступил Корнблюму отмычку. В последний миг перед тем, как зажигалка вновь погасла, он униженно отметил, что в гримасе Корнблюма сочувствия ни на гран. Когда он, Йозеф, будет лежать в запечатанном гробу в товарном вагоне на перроне в Вильно, постараться придется получше.
Миновали считаные секунды – и они очутились в квартире 42. Корнблюм тихонько затворил дверь и включил свет. Оба едва успели удивиться, до чего странно декорировать обиталище Голема многочисленными креслами Людовика XV, тигровыми шкурами и позолоченными канделябрами, и тут тихий, сухой, неотразимый голос произнес:
– Руки вверх, господа.
Говорила женщина лет пятидесяти, в зеленом сатиновом халате и зеленых же шлепанцах. Позади нее стояли две женщины помоложе, с суровыми гримасами и в цветастых кимоно, но пистолет держала женщина в зеленом. Вскоре из коридора у них за спиной появился пожилой мужчина – в одних чулках, подол рубашки хлопает парусом, ноги-соломинки бледны и узловаты. Морщинистое лицо с носом картошкой показалось Йозефу странно знакомым.
– Макс, – сказал Корнблюм, и Йозеф впервые за годы знакомства расслышал в голосе учителя изумление.