Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 42
С докторами Сперанским и Хольцманом, о которых Алексей мне сказал, что приехали они, чтобы отравить его по приказу Сталина, они вечерами дружелюбно беседовали на террасе. Он искренне верил, что они найдут лекарство от смерти. Копался в новейшей медицинской литературе и с наивностью дилетанта был убежден, что наука на верном пути. Как и многие, был уверен, что смерть можно одолеть и он будет первым, кто это сделает.
Уже ранним вечером они усаживались на квадратной террасе, куда выходила комната для гостей, чтобы смотреть на закат, на разбросанные по склону Везувия мерцающие огоньки, на залитый светом Неаполь, пили, закусывали, болтали. Алексей к вечеру собирался с силами, компания была для него лучшим лекарством. Он занимал гостей своими рассказами и мог говорить часами, как будто и не болел совсем; у многих уже глаза слипались, а он все не унимался. Все, кто слушал его истории в первый раз, слушали их с восторгом, отчасти эти истории были уже написаны, но устно они звучали без нравоучений и более занимательно. Писал он с трудом, надрывая душу, но вынуждал себя к этому ежедневно на протяжении пятидесяти лет; это тоже был в своем роде недуг, потому что на самом деле лучше всего ему удавался устный жанр, вольная болтовня без какой-либо вытекающей из нее морали, а если уж письменный – то, наверное, газетная публицистика, набросанная небрежно, без напряжения. А романы и пьесы уж лучше бы не писал. Случалось, что подлые души из эмигрантов, как, например, Зинаида Гиппиус, которая люто его ненавидела, писали: мол, Горький безумно влюблен в культуру при полной его неспособности к ней; от подобных нападок он приходил в ярость и днями не мог успокоиться.
Все остальное время, кроме вечерних часов, он попросту загибался. На завтрак он выпивал два сырых яйца и кофе, ничего больше. В течение дня до еды не дотрагивался. Напрасно я его уговаривала, чтобы в полдень что-нибудь съел. Я и не удивлялась, что он не любит жевать, потому что в Берлине ему сделали неудобный протез, который он подолгу очищал перед сном. Кроме меня, без протеза его никто не видел. С впалым ртом он не показывался даже перед Мурой – стыдился, что постарел. Точно так же он чувствовал себя виноватым в том, что в молодости, когда бедствовал, заработал туберкулез. Он отлично знал, что Мура потому и бегала от него, возвращаясь лишь из-за славы и денег. Лицо его смертельно осунулось. Вечером он садился подальше от лунного света и от свечей, чтобы его не видели, только слышали. Голосом говорил чахоточным, но, как прежде, раскатистым. За работой лицо его прикрывали усы и очки. Такое его лицо – настоящее – никто не видел, только я, и то редко, когда впихивала в него порошок или делала инъекцию болеутоляющего.
Ревматизм он нажил, когда в январе 1905 года сидел в Петропавловской крепости. Против его ареста выступили тогда знаменитые писатели и философы, а через несколько недель Савва Морозов заплатил залог, и Алексея выпустили. В казематах жилось ему не так плохо, разрешили даже писать, там он и написал комедию “Дети солнца”, но все же тюрьма есть тюрьма, навредила она его здоровью. С тех пор у него часто воспалялись суставы пальцев, и тогда он не мог держать карандаш, диктовать же он не любил даже письма, не говоря уж об остальном, и на машинке печатать не научился.
Муре он подарил портативную пишущую машинку, которую, вместе со своим гардеробом, она всюду возила с собой; заявлялась, бывало, с четырьмя-пятью кофрами, потому что привозила всегда кучу подарков. Стоило ей появиться на неапольском вокзале, как извозчики кидались к ней со всех ног и перетаскивали ее чемоданы, делая по два захода. Движение экипажей вокруг виллы было оживленное, и в подворотне нужно было смотреть себе под ноги, чтобы не вляпаться в конскую кучу. Постояльцы отеля “Минерва” тоже пользовались извозчиками – все же дешевле, чем на такси, да и гари меньше и пейзажем удобнее любоваться.
К тому времени, когда я впервые встретилась с Мурой в Сорренто, мы не виделись уже пять лет. Она пополнела и постарела. Приехала в платье прямого кроя, скрывавшем живот; она шила их в лучших салонах Парижа или Берлина из самых дорогих тканей. На лице ее уже не было прежнего нахальства и безграничной уверенности в неотразимости своей красоты. Она рассказала, что в Берлине вместе с Марией Федоровной они несколько дней занимались покупками, обходя все лучшие магазины. Мария Федоровна знает там всех, и ее даже иногда узнают на улице, потому что она и в немецких фильмах снималась. Жаль, что не молода уже, заметила Мура сочувственно, звездой ей уже не стать.
Во Франции Мура встречалась с князем Гавриилом Константиновичем и советским полпредом Красиным. В Париже был тогда сумасшедший дом – одновременно полпредами назначили Красина, Мдивани и Горчакова, и невозможно было понять, кто из них человек Сталина. Красин – вряд ли, потому что вскоре его отправили снова в лондонское постпредство, где он работал раньше; и Красина это ничуть не обрадовало, сказала Мура, ему больше в Париже нравится.
Они сплетничали открыто, что в Союзе было уже не принято. Я изумлялась, как это они не боятся, что советские гости на них донесут, а потом подумала: может быть, потому, что они сами доносят на гостей, которые такие сплетни слушают.
Главной сплетней в Париже тогда была та, что граф Алексей Алексеевич Игнатьев переметнулся к Советам и передал Красину 225 миллионов рублей золотом – деньги царского правительства, хранившиеся на его счету во французском банке. Из-за этого, рассказывала Мура, парижская русская эмиграция объявила ему полный бойкот, он был исключен из союзов ветеранов Кавалергардского полка и Пажеского корпуса. Заявление с осуждением графа Игнатьева подписал даже его брат.
В Париже Мура встречалась и с Милюковым, который передавал Алексею сердечный привет. У издателя Гржебина она встречалась с Ходасевичем и женой его Ниной Берберовой, которые в двадцать втором году со всей честной компанией последовали за Алексеем из Берлина в Прагу, оттуда – в Мариенбад, а потом прожили две зимы в Сорренто. Ходасевичу лишь иногда удается пристроить в печать какую-нибудь статью, регулярной работы нет, он подавлен, лежит целыми днями в постели, читает русские книги, курит и жалуется на желудок; Нина выносит его с трудом, уж слишком она красивая девушка, наверное, бросит его. Милюков, рассказывала Мура, сказал Ходасевичу, что “Последние новости” в нем не нуждаются, и Ходасевича это просто убило. Но Нину Милюков все же взял к себе, так как дед ее со стороны матери был членом кадетской фракции в Думе и Милюков Нину знает с ее детских лет, только Нина должна забыть о литературе и писать легкие зарисовки, с условием, что не будет вмешиваться в политику. Предсказание Муры сбылось, Нина вскоре оставила Ходасевича, который умер несколько лет спустя, еще молодым, от рака желудка.
Навестила Мура и Гржебина. Он жил в огромной квартире на каком-то знаменитом проспекте, принимал днем и ночью массу гостей, к нему мог явиться любой и в любое время. Всех кормили-поили, некоторые оставались и на ночь. К дочерям Гржебина ходили французские и русские учителя, раз в неделю их мучил смоляными депиляциями косметолог, потому что у девочек были волосатые ноги, а в столовой круглыми сутками спорили русские писатели и танцовщики, бывшие знаменитости императорских театров, опереточные певцы, приехавшие из Одессы безработные журналисты и бежавшие из Киева антрепренеры, заглядывал сюда и князь Гавриил Константинович Романов. Гржебин все еще заказывал рукописи и платил авансы, хотя сам был в долгах как в шелках, но только махал рукой, мол, теперь уже все равно, и печатал в кредит Зайцева, Ходасевича, Белого и других. Подвал его до самого потолка забит книгами, там и твои лежат, мило сказала Алексею Мура.
Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 42