Железнодорожный вокзал во Владивостоке, соединенный пешеходным мостиком с портом, оказался двойником Ярославского в Москве – предки понимали толк в рифме. Европейские улицы столетней давности, свежие морепродукты, слепые троллейбусы с заваренными жестью окнами и бесплатным проездом, холмы и заливы, бухты Золотой Рог и Улисс, гостиница на берегу, в которой я оставил куртку в шкафу, и аэропорт в тридцати километрах от города.
Моя душа вытянулась в этой поездке до упора, как лента пружинной рулетки, но самолет ИЛ-62 вернул ее в свернутое состояние, как улитку в домик, вместе с семью часовыми поясами утраченного и обретенного времени, превратив Транссиб в мою запоздалую личную галлюцинацию. Оставалось только разминуться в Шереметьеве с женой и еще несколько дней приходить в себя в Ясеневе.
Преодолев сотни текущих с юга на север рек, я окончательно потерял ощущение Земли как безупречного шара. Теперь зеленая планета казалась мне чем-то вроде артишока или пульсирующей капли. Горы однозначно были результатом столкновения материковых платформ, порождением наползающих друг на друга тектонических пластов. Байкал ужасал глубиной разлома – как расползающаяся трещина, которая неизбежно разорвет тело России напополам через миллион лет. Океан мало общего имел с условным уровнем моря – он вздувался и опадал так же, как рельеф суши. Да и сама планета была немножко перекошена и сплюснута – еще и вращалась, как волчок, и летела, как пушечное ядро, на второй космической скорости в новое тысячелетие…
Дали горячую воду, и московская жара стала переносимее. В цветочном горшке ожила крошечная улитка – жена развела дома целый комнатный сад из похищенных в офисах и посольствах отростков папоротников и прочей флоры вроде «тещиного языка» и охаянной критиками мещанства герани.
Художественная жизнь столицы конала в последних конвульсиях перед затишьем – что называется, перед смертью не надышишься. В итоге моя жена пострадала в буквальном смысле от современного искусства. На выставке каких-то чехов в Манеже во время фуршета под напором публики она оступилась и присела на граненую пирамиду из нержавейки так, что чудом не пришлось накладывать шов. Больше всего меня поразило, что шип стальной пирамиды, глубоко войдя в плоть ноги, не прорезал ткани ее летних брюк.
Зной не спадал уже третью неделю. К нему стал примешиваться запах гари от торфяных пожаров, над Москвой повисла и загустела неподвижная дымка. Горела и тайга от Читы до Хабаровска – я вовремя успел обернуться. Чтобы не париться, как в духовке, в панельном доме, как только текст для «Гео» был закончен и отправлен, мы с женой стали выбираться по выходным на природу. В Узкое и Битцевский лесопарк, в Бутово – побродить по каким-то южнорусским с виду полям, с закрытым и запущенным соколиным хозяйством, холмами, проселочными дорогами и прудами, где людей – что на черноморском пляже в советское время. В заболоченном углу пруда я все же выловил полдюжины карасей, и мы зажарили их дома тихим летним вечером в сметане. Мы уже знали по опыту, что о чем-то отдаленно похожем на природу можно говорить, отъехав от Москвы не меньше чем на полсотни километров. По дури мы однажды, собравшись по грибы, вышли чуть ближе и очутились в лабиринте сплошных дачных заборов за обманчивым фасадом леса. Физически ощущалось, как гудит и прогибается земля, искривляется окружающее пространство под немыслимой тяжестью мегаполиса. Оставалось последнее средство, известное любому москвичу: выбраться на дачу хотя бы на выходные.
Подавляющее большинство советских людей, заодно с моими родителями, априорно считало, что дача – это несколько соток лысой земли под огород, с дощатой будкой или автофургоном без колес. Тогда как в ближнем Подмосковье даже при социализме это была треть гектара соснового леса со скромным двухэтажным домиком – с застекленной верандой для чаепитий и просторной мансардой. Такая имелась и у моих непрямых родственников на платформе Шереметьевской, куда мы с женой выбрались в очередные выходные. Когда-то здесь был построен дачный поселок для военных в чине не ниже полковника, и эта дача лет сорок назад принадлежала капитану первого ранга. Соседняя, попросторнее, с городским телефоном и удобствами внутри, тогда же принадлежала генерал-полковнику, начальнику тыла РККА. По существу, все это были жалкие дощатые постройки, давно протрухлявевшие, но в этих рассевшихся двухэтажных клушах сохранялся запах и отголосок прежней русской дачной жизни, начисто отсутствующий пока что в размножившихся каменных новоделах с башенками из переводных детских книжек. Печка и газовая плита в доме; колодец или водопровод, сортир на дворе и помойная яма в зарослях; сарай или бревенчатая банька; кусты, за которыми прячется у ворот видавший виды автомобиль; десятки корабельных сосен и елей, по стволам которых карабкаются вверх опёнки, будто колонны игрушечных солдатиков, так что приходится собирать их с лестницы; голосистые дети и гуляющие сами по себе собаки и коты; цветники, на которых с весны до поздней осени одно отцветает, другое расцветает – а это целое садово-композиторское искусство! Жужжащие и зудящие мухи и комары, с ревом идущие на посадку самолеты, чья-то пилорама в воскресеный день – все бытовые неудобства воспринимаются здесь как само собой разумеющиеся и простительные. Выкурить сигарету на крыльце или в шезлонге – удовольствие, поваляться в гамаке на подушках с книжкой – счастье, водочки треснуть в обед и почаевничать вечером – наслаждение. А еще сходить разок искупаться на тухлую Клязьму или Канал имени Москвы и вымокнуть до нитки под ливнем. После чего вернуться в город на электричке – и почувствовать себя дома. Живут же люди! В Москве – на десять лет дольше, чем в среднем по стране.
Проклятое фантомное ощущение счастья.
Нашей соседкой в Ясеневе была рослая престарелая Анна Ивановна, родом из Шатуры, где горели торфяные болота. Вот уж у кого «счастья» было немерено – по сравнению с ней мы выглядели просто родившимися в рубашке любимцами судьбы. Замужем побыла недели две, муж погиб еще в финскую, дочь умерла в тридцатилетнем возрасте, сама – всю жизнь на торфоразработках, на московских ткацких фабриках, в метро у эскалатора. Похоронила пятерых мужиков, с которыми жила, все были старше нее. К предпоследнему переехала в Чехов – так он умер наутро, и только последний, совсем уже дряхлый, получил эту однокомнатную квартиру и оставил ей. На свете из родных у нее оставалась племянница-медсестра в Мытищах, навещающая тетку раз в месяц. Был еще один приходящий мастер на все руки – тихий, семейный и малопьющий, – да позабыл к ней дорогу. Дома из живого только тараканы и радиоточка, телевизор смотреть не может из-за зрения, с балкона на одиннадцатом этаже тоже немного увидишь, к чтению привычки нет, гулять опухшие ноги не позволяют, соседи все нелюдимые и недружелюбные. По-людски относился к ней хозяин нашей квартиры, так уехал за границу навсегда, покойный Изя заходил ее всякий раз проведать – тоже его не стало. Так что, как бы по наследству, мы с женой приглашали ее несколько раз в году на праздничный обед – и часа, проведенного за столом с людьми, старухе доставало для переживаний на целую неделю. Она по-русски любила пожаловаться на свою жизнь, хотя в принципе была достаточно расчетливой и предприимчивой особой. Вынудила нас переклеить ей отставшие обои и попыталась расплатиться, пользовалась какими-то ветеранскими льготами, на рынок в Теплый Стан ездила с сумкой на колесиках, где собирала с участливых торговок бесплатную дань, могла даже накопить денег и купить новый большой холодильник. Но от нее исходила такая эманация несчастья как «вещи в себе», что ты поневоле подбирался и становился сильнее, а собственные неурядицы и недомогания уменьшались до размера микробов. Она превосходно мочила яблоки и делала тесто для пирожков – без молока, с большим количеством растительного масла, чтобы не скоро черствели. Квартира всегда была прибрана, шкодливых тараканчиков на своем кухонном столе она давила пальцами. Офеням тамбурную дверь на этаже открывала только она – для нее это были драгоценные минуты общения и самоутверждения в качестве хозяйки. От заточения в своих четырех стенах она понемногу сходила с ума. Ей казалось, что кто-то к ней стал забираться по ночам через балкон и воровать овощи на кухне. Она уговорила меня поставить ей дополнительную защелку на дверь, потому что этот кто-то подобрал ключи, когда она догадалась закрывать на ночь окна и форточки. Потом захотела еще одну щеколду, побольше, и мне пришлось позвонить ее племяннице – двужильной и бесконечно усталой русской бабе, матери двух беспутных сыновей, одному из которых должна была достаться в конце концов эта квартира. Впрочем, племянница признавалась, что рассчитывает теткину квартиру продать и жить на вырученные деньги, поскольку привыкла к своим Мытищам. Анна Ивановна регулярно посещала церковь и часто говорила, что на этом свете ее ничто не держит: