Кажется, мама не услышала моего вопроса, так задумалась, и я не стала развивать тему.
— Вчера, утром… Уже стало светать, и санитарка начала в коридоре мыть пол — я слышала, как стукается швабра о плинтуса. И я увидела это совершенно отчетливо.
— Что увидела?
— Что? — Мама встрепенулась, посмотрела на меня затуманенным взором. Нет, наверное, перемены все же плохие, какая-то новая стадия болезни. — Я увидела свои похороны. Совершенно отчетливо.
— Что ты, мама? Не надо! Ты думаешь… Ты хочешь сказать, что предчувствуешь…
— Да ничего я не предчувствую! Я просто их увидела. И, представь, не во сне — я не спала, я отчетливо слышала, как санитарка моет в коридоре пол, — я их реально увидела. Я на них словно присутствовала. Знаешь, я всегда боялась смерти.
— Боялась? Но как же тогда… Я думала, ты хотела… Что ты умереть хотела.
— Хотела. И боялась. Потому-то все мои попытки проваливались. Потому что он всегда успевал меня спасти. Я сама, неосознанно, конечно, делала все как-то не так, я подсознательно хотела, чтобы меня спасли. Потому что боялась. А теперь… Теперь больше не боюсь, совсем не боюсь.
Мама бросила окурок в урну и села рядом со мной на скамейку — близко-близко, почти вплотную. Я чуть-чуть отодвинулась — мне отчего-то сделалось жутко с ней вот так рядом сидеть.
— Было утро, швабра стукалась о плинтус, мокро чавкала тряпка… — проговорила мама, откинулась на спинку скамейки и прикрыла глаза. — Из коридора сквозь дверную щель несло хлоркой и лимоном — санитарка в воду всегда добавляет какое-то средство, но этот запах вдруг заглушился другим — свежеоструганных досок и ситца. Кровать подо мной сделалась твердой и тесной, и я поняла, что это вовсе не кровать, а гроб. Самое странное, что я не испугалась. Наоборот, мне стало спокойно, только немного неудобно голове оттого, что стружку неравномерно насыпали. Вы, когда станете меня хоронить, проследите за стружкой, под голову надо чуть больше. Я лежала, вдыхала сочный деревянный запах и радовалась, что все у меня наконец получилось. А потом пришли люди, меня подняли вместе с гробом и понесли. Дорогу помню плохо. Нет, совсем не помню, дорога почему-то ушла из памяти как нечто незначащее. Зато хорошо помню все, что было на кладбище. Гроб поставили на какое-то возвышение, по запаху земли я поняла, что рядом вырытая могила, а еще почему-то сразу догадалась, что эта могила — моя. Мне совершенно не было страшно. К гробу по очереди подходили люди. И тут я сделала для себя открытие: я вижу! Да-да, я с закрытыми глазами отлично вижу и узнаю этих людей. Мне было интересно наблюдать за их лицами, любопытно узнать, как они реагируют на мою смерть. Одни сожалели искренне, другим до невозможности надоела вся процедура, и они хотели только одного — поскорее оказаться дома. Третьи…
— А папа?
— Папа? Он испытывал облегчение. Облегчение и больше ничего. Он наклонился, поцеловал меня в губы, прошептал — именно прошептал, хотя говорил не для меня, а для тех, кто стоял рядом! — ничего не значащую фразу, вроде: «Прощай, Милочка, я всегда буду тебя помнить и любить» — и быстро отошел. Единственным человеком, кто испытывал самое настоящее горе, знаешь, кто был?
— Кто?
— Ты. Ты так плакала, Диночка! Так безутешно плакала, что мне стало одновременно и больно, и светло. Я подумала: стоило умереть хотя бы для того, чтобы узнать, как ты меня любишь.
Мама всхлипнула, обхватила двумя руками мой затылок — крепко, но нежно, и притянула меня к себе.
— Диночка, милая моя девочка, спасибо, спасибо…
— А Димка? — Я вывернулась из-под ее рук и отодвинулась к краю скамейки. — А Димка разве не плакал?
— Димка? — Мама горько улыбнулась. — Димка плакал. Только не по мне он плакал.
— Не по тебе? По ком же тогда?
— Он по тебе плакал, Диночка. Он плакал из-за того, что ты так безутешно плачешь, по твоей боли он плакал, по твоему страданию. И, знаешь, что? — Мама вдруг отвернулась. — Он даже возненавидел меня за то, что я своей смертью причинила тебе такую боль. И я… я тоже… его… возненавидела.
— Мама! — Я схватила ее руку и впилась в кожу ногтями. Я знала, что делаю ей больно, но мне хотелось еще, еще больнее. Мне хотелось, чтобы до крови. Чтобы остались шрамы, такие же, как от лезвия, — твердые и гладкие на ощупь, навсегда, на всю ее жизнь… — Мама!
Ей удалось отцепить мои пальцы, хоть и не сразу. Мама поднесла ко рту руку, подула на нее и… улыбнулась мне. Она не обиделась. Не обиделась! Димку возненавидела, а на меня не обиделась… Мне захотелось убежать и никогда больше к ней не приходить. Не знаю, почему я осталась.
— Это продолжалось недолго, всего минуту, а может, и того меньше, — снова заговорила мама. — … А потом я обрадовалась, что Дима так тебя любит, и полюбила его снова, по-новому, по-другому полюбила. Я люблю вас обоих, Диночка. И ты приезжай ко мне, хорошо?
— Хорошо. Приеду. Как раньше — во вторник и в пятницу.
— Не сердишься больше?
— Нет.
Я ее обманула — я все еще сердилась. Хотя вряд ли это можно назвать «сердилась», просто мне было очень обидно за Димку и отчего-то больно за нее.
Мама поднялась со скамейки и протянула мне руку.
— Пойдем, мне пора возвращаться в палату.
— Пойдем.
Я послушно встала, и мы пошли к ее корпусу. Всю дорогу молчали, но на крыльце, уже у самой двери — я всегда провожала ее до двери, — мама вдруг притянула меня к себе и зашептала на ухо:
— Ты помнишь, о чем я тебя просила?
— Ты разве просила о чем-то? — Я в недоумении смотрела на нее: зачем она шепчет? О чем таком она меня просила, что нужно шептать?
— Забыла? Таблетки. Ты обещала привезти мне таблетки. Церукал. От желудка. Ты поняла меня? Поняла, какие таблетки я прошу?
— Поняла. Церукал.
— Да. Церукал. Запомни. Они лежат на антресоли в «стенке» в третьей секции от двери, в коробке. Стеклянная бутылочка. Ну, ты увидишь, название написано на этикетке. Привези, хорошо?
— Привезу обязательно. До свидания, мама.
Мне захотелось поскорее уйти, но она меня держала за руку и не отпускала.
— Не забудь, Динка, мне очень нужно. — Она обняла меня и сильно, до боли, поцеловала, я даже ощутила привкус крови во рту. — И вот еще что: если сможешь, привези их завтра.
* * *
Я все рассказала Димке. А в воскресенье мама умерла.
Я знаю, почему она умерла: потому что я все рассказала Димке. Все. А главное — последний наш разговор. Он не смог ей простить ненависти, пусть на одну только минуту возникшей к нему. Не смог простить. А может, Димка испугался, что мама окажет на меня дурное влияние? Я не знаю. Скорее всего, и то, и другое. Он сам повез ей таблетки в больницу — на следующий день, в субботу. А в воскресенье мама умерла. Заснула и не проснулась. Выпила таблетки, которые привез ей Димка, и умерла.