…в теперешней жизни?
В теперешней жизни бывало оно так.
Семь лет подряд меня призывали в армию. На неделю, а то и на месяц.
Надевал военную форму, побывавшую во многих стирках, брал в руки автомат "Узи"‚ охранял базы в горах.
Ржавая луна всплывала из-за укрытия‚ пугающе великолепная. Трубили ишаки от бедуинских шатров. Куропатки шевелились на склоне. Шакалы пробегали трусцой. А бодрый голос из отлетевшей жизни наплывал на короткой волне: "Доброе утро‚ товарищи! Встаньте прямо. Ноги на ширине плеч..."
Побывал и на учениях противовоздушной обороны, где разбирали завалы из бетонных плит, тушили пожары, стаскивали генератор с грузовика, чтобы осветить разрушения, – можно надорваться.
Командир кричал:
– Люди под завалом! Пробить проходы для воздуха!..
И меня‚ обладателя малых килограммов‚ мотал на себе отбойный молоток – ни врубиться в бетон, ни отключить‚ пока сердобольные солдаты не прекращали мучения.
В перерыве привезли обед, суп плеснули в котелок, второе – в крышку котелка. Ел стоя, вылавливал мясо алюминиевой вилкой, послужившей на веку, уловил испытующий взгляд со стороны.
Глядел на меня мужчина в такой же форме. Брюки не по размеру, гимнастерка не по росту, очки в дорогой оправе. Тоже орудовал гнутой вилкой.
Сказал мне:
– Вот бы на вас посмотрели ваши московские друзья.
Сказал ему:
– Вот бы на вас посмотрели…
В пятидесятый год пребывания на свете приставили меня к полевым учениям, кухонным мужиком.
Обед и ужин привозили с военной базы, остальное готовили сами.
Резали хлеб на двести человек – мозоли на руках. Готовили воду для питья, со льдом и вишневым сиропом. Крошили помидоры, огурцы, авокадо для салата. Раскладывали еду на столах, мыли посуду, тянули солдатскую лямку.
Две недели. Две бесконечные недели на жаре.
Трое солдат и я.
Любил кормить, люблю и по сей день, получая от этого удовольствие, – перешло от отца, который был хлебосолом даже в скудные времена, протягивал конфетку встречному ребенку на улице и постовому милиционеру на площади.
– Кендель, – командовал старшина, – вот тебе ключи.
– Кандель, – поправлял я.
– Кендель, – упорствовал, – отвечаешь за ларь с продуктами.
Был я старше его лет на двадцать, старше всех на учениях, в прошлой жизни числился, между прочим, старшим лейтенантом запаса, но здесь приказывал он, и следовало подчиняться.
В ларе под замком лежал лед, который привозили по утрам. На нем располагалось вожделенное богатство: творог пачками, сыр брусьями, банки с маслинами и солеными огурцами, коробки хумуса, тхины, рыбных консервов.
Ларь полагалось оберегать, ибо у солдат – как ни корми – аппетит диктовал устремления. Сбегали по одному с учений, упрашивали в неположенное время:
– Дай поесть…
Приоткрывал ларь, совал в руки творог, маслины с тунцом, – хлеб и хумус они подхватывал без спроса и убегали к своим. Наступало обеденное время, солдаты с шумом врывались в палатки, еду подбирали подчистую, будто оголодали на учениях, а мы потом мыли посуду – гимнастерки грязные, в подтеках.
В один из дней никто не пришел на обед.
Ни один из двухсот человек, которых кормили, – была на то армейская тайна, кухонным мужикам недоступная.
Их ожидал салат, питье со льдом, нарезанный хлеб, а также крупяной суп, рис и двести ломтей хорошо прожаренного мяса, которые привезли с базы.
Жара – под сорок градусов. Холодильника нет. Возвращать на кухню запрещено из-за опасности кишечных заболеваний.
Что же делать?
– Выбрасывать, – решил старшина.
Потащили, надсаживаясь, гигантские кастрюли с супом, вылили в мусорный бак. Пошли обратно за мясом – и я встал, дитя войны, словно наткнулся на воспоминания.
Выбрасывать – не в состоянии.
Двести ломтей мяса.
– Это приказ, – насупился старшина, который был моложе меня лет на двадцать.
– Сядь, – попросил я. – И послушай.
Про голод сорок третьего года. Про долгие очереди за хлебом. Про то, как я, десятилетний, получал по карточкам малый брусок хлеба, который следовало донести до дома, страдая от невозможности немедленно его проглотить. Как меня, истощенного, внесли на руках в вагон, потому что не мог ходить.
Он выслушал молча, мой старшина, который не знал недоеданий.
Встал.
Взял противни.
Выкинул в мусорный бак двести ломтей хорошо прожаренного мяса.
Ушел, не попрощавшись.
А я принялся отмывать кастрюли из-под супа, оттирать жирные противни. Непростое занятие, хозяйки меня поймут.
4.Чем дольше живешь на свете…
…тем чаще повторяешь слова свои и поступки.
Слово можно и замолчать, от поступка уберечься, но что делать с прошлым, которое не одолеть?..
То было последнее наше путешествие с Тамарой.
Вёл группу Мойш – так его называли – неприметными тропами к горе Синай. В распадке меж взгорьями, на приличной уже высоте, сказал:
– Ложимся на спины. Замираем. Слушаем.
Повалились на траву, закрыли глаза, и нас придавило безмолвие, какого прежде не знали.
Безмолвие снаружи и безмолвие внутри.
Слова остались на подходе, неперебродившие мысли, вымышленные важности в шевелениях жизни – ни шороха, ни шелеста с дуновением: птица не вспорхнула, лист не опал, будто в первые дни мироздания, когда Бог сотворил небо и землю, свет, тьму и свод небес, воды верхние отделил от вод нижних, но звука еще не было.
Тишина – не растраченная на скрипы, стоны и взвизги – способная вместить всех и всё в своей бездонности, утишить, примирить, ужаснуть или порадовать.
Тишина – спасением от многолюдства.
Отчуждением.
Безмолвным криком отчаяния.
Пытка тишиной в опустевшем доме – не поделить на всех.
Та самая, неразгаданная, на подходе к горе Синай – вековая, отстоявшаяся в распадке, напоённая донельзя – вместилищем отлетевших душ – до сих пор в ушах…
Поздним вечером выхожу на балкон. Что-то гукает, тюкает, такает на крыше дома – не подобрать названия. Некое существо, возможно, ползающее, летающее, прыгающее гукает и гукает: хоть бы объявилось однажды, показало себя.
Не показывается, ни в какую: то ли прячется от опасного соседа, то ли стесняется вида своего, чтобы не высмеял.
Шкаф рассыхается – тот скрип мне известен. Из душа капает в ванну, шлепком с высоты – тот шлёп мне привычен. А это, в темноте, гук да гук, гук да гук: пойди распознай.