— А! — рявкнула в ответ старуха и прибавила звук. Парочка в костюмах для верховой езды гарцевала на лужайке возле старинного особняка. Я прислонился к двери, медленно сполз по ней и отрубился.
Натали, домработница, отвезла меня в травмпункт, с моего лица и паха смыли кровь. Медсестра лет двадцати, с точно такими же серебряными сережками в форме чечевицы, какие были в ушах мамы, когда я оттащил ее от духовки и опустил ее голову себе на колени, задала мне кучу вопросов — где я был, как это случилось. Я наврал: дескать, шел домой из школы, и тут парень в фургоне, груженном листовым стеклом, предложил меня подвезти, завез на росчисть в лесу — так я сказал. Врачи сделали рентген и сообщили, что серьезных травм нет. Медсестра уговаривала меня «поговорить со специалистом», но я сказал, что у меня есть свой психиатр. Натали вручила мне очередной крестик и умоляла носить его на шее.
Большинство людей в школе боялись даже спросить, что произошло, и только женщина в приемной директора расплакалась, когда я отдал ей записку врача. Нападение — вот что было там сказано.
Иногда я натыкался на Грэмма, но он поспешно сворачивал в сторону. Он больше не приходил в класс мистера Раффелло, а для меня только эти занятия имели какой-то смысл.
Я еще раз отполировал сосновый сундук самым тонким наждаком, зачистил все выступы и углы. Тряпочкой нанес первый слой краски, темный, янтарно-коричневый, чтобы подчеркнуть структуру дерева. Когда краска высохла, я нанес второй слой, а поверх — блестящий полиуретановый лак. Наконец я подобрал в магазине медный замок и прибил его к крышке.
Мистер Раффелло обходил класс, оценивая работы учеников. Когда он подошел к моему верстаку, глаза его быстро ощупали мое лицо, читая синяки и ссадины, словно давным-давно знакомую историю.
— Кто тебя избил? — спросил он.
Уткнувшись взглядом в подол его черного рабочего халата, я вообразил, что это — плащ паромщика. Должно быть, моя история покажется ему ничем не примечательной, он столько уже их слыхал. Он и меня выслушает, молчаливо, сочувственно, ударами весел подгоняя паром к другому берегу.
— Никто, — сказал я.
— Что собираешься делать с сундуком? Улечься бы в него, свернуться на дне.
— Не знаю, — сказал я.
— Хорошая работа, — похвалил он. — Напиши свой адрес. На следующей неделе завезу.
У меня оставались ключи от родительского дома, а дама из риэлторского агентства никак не могла найти покупателя, дом пустовал. Вечерами я заходил посидеть в своей прежней комнате, где на столике у кровати все еще ждал стакан и часы в радиоприемнике добросовестно отсчитывали время. Я глядел в окно, поджидая Грэмма, и мне слышалось, что за спиной отец листает газету, что-то шепчет мама. Звуки, шорохи в коридоре у самой двери. Должно быть, дом начал гнить.
Я бросил в ящик Грэмму одну-единственную записку — насчет того, что после уроков бываю в старом доме, просил его прийти. Потом я не видел его несколько дней. Говорили, он болен, даже на тренировки футбольной команды не ходит. Но я все равно сидел в старом доме и ждал.
Он пришел во вторник. Сквозь обнажившиеся ветки деревьев на ковер из гниющей травы хлестал дождь. Грэмм остановился у входа, глубоко засунув руки в карманы — на голове у него был капюшон от непогоды. Он простоял так несколько минут, поглядывая через плечо в ту сторону, откуда пришел, а потом вновь на серые рамы и занавешенные окна.
Я отпер дверь. Грэмма уже изрядно трясло. Я проводил его в кухню.
— Ты заболел? — спросил я.
Он только плечами пожал. При верхнем свете Грэмм выглядел бледным, изнуренным, злое веселье покинуло его. Я предложил выпить, но он покачал головой. Что-то его мучило. Я все равно налил водки и поставил рюмку у его локтя.
— Послушай, — сказал он вдруг, — мне жаль, что так получилось с твоими родителями. — Он произнес эти слова поспешно, почти неразборчиво, словно они давно накапливались в нем и теперь нужно было как можно скорее от них избавиться.
Я вцепился в стойку, острый край впился мне в ладонь, я не чувствовал ничего, кроме расходившихся во все стороны волн боли.
— Я подумал: забудем все это, — предложил Грэмм. — Можно так? Можем мы забыть?
Я не отвечал.
Плечи его задрожали.
— Почему ты пригласил меня? — В голосе его уже не было прежней решимости.
— Хотел тебя видеть.
— Не говори так!
— Но это правда.
Я подошел к нему, взял его правую руку в свою, опустил ее на стол, всунул рюмку в его влажные пальцы. Когда я прикоснулся к нему, Грэмм на миг перестал дышать.
— Выпей, — посоветовал я. Дрожащей рукой он поднес рюмку ко рту.
Я следил, как движется адамово яблоко, когда он глотает, вверх и вниз, Грэмм выпил, и я снова налил рюмку доверху.
— Давай, — подбодрил я его. Грэмм покачал головой.
— Давай, — настаивал я. — Я хочу.
Он подчинился и еще дважды осушил рюмку, пока я стоял над ним. Тогда я отодвинул бутылку в сторону и задрал футболку, выставив напоказ лиловые и желтые синяки на груди, Грэмм отшатнулся, закрыл глаза, но я пальцами раздвинул ему веки. Опустившись перед ним на колени, я завладел его безвольными руками, сложил их в кулаки. Грэмм заплакал. Слезы текли по его бледным щекам, капали с подбородка.
— Пожалуйста, — шептал он. — Пожалуйста, отпусти меня.
Я провел пальцами по его паху, по внутренней стороне бедра. Слегка, нежно сжал его мошонку сквозь хлопковую ткань брюк, почувствовал, как набряк его член, как застыли все мускулы. Отведя немного назад сжатый мною кулак, он ударил меня в глаз, все еще всхлипывая.
— Теперь доволен? — спросил он.
— Нет, — сказал я.
Он размахнулся посильнее, и на этот раз его удар отбросил меня к дверце духовки. Я увидел, как по измазанным слезами щекам расплывается гневный румянец — тот цвет юности, которым я восторгался уже не первый год. Поднявшись на колени, я достал из ящика у плиты нож, которым отец резал помидоры и лук в те вечера, когда пытался приготовить мне обед, когда кипятил воду в маминых кастрюлях, роняя в них слезы. Я протянул нож Грэмму, он не принял его, но я сам вложил нож ему в руку, сжал его пальцы на рукояти. Подавшись вперед, я обхватил его за ноги, уткнулся лицом в теплый живот и замер.
Я ждал. Я надеялся.
В этой позе, обнявшись, мы оставались несколько минут. Я чувствовал, как вздымается и опадает его живот, касаясь моей щеки, и больше — ни движения, ни жеста. Грэмм перестал плакать, дыхание его выровнялось. Положив нож на столик над моей головой, он осторожно высвободился.
Словно прошло уже много часов, словно мы преодолели огромное расстояние и страшно устали, исчерпали все силы, добравшись сюда, и теперь замерли в этой комнате, совершенно опустошенные. Внезапно я застеснялся своей голой груди в синяках и наклонился за рубашкой. Грэмм неподвижно сидел у стола, не мигая; казалось, он смотрит куда-то в глубь себя.