Итак, я присела рядом с Нико, увидев, как его рука бессильно опустилась, он не смог взять протянутый мной стакан. Я сказала ему: «Нико, любимый, сосредоточься, думай о Ядре… Ты знаешь, оно живет в тебе, даже если ты больше не хочешь разговаривать… Дай мне знать, что ты еще веришь в него…» Я держала его за руку и ждала хотя бы легкого пожатия в знак того, что он еще верит в то, что поддерживало нас все эти месяцы болезни. Но ничего не произошло, его рука лежала мертвым грузом в моей ладони. И тут Нико заговорил тихим, усталым голосом, его медленные слова звучали убедительнее и отпечатывались в моем мозгу четче, чем речь политика. «Дорогая…. Когда человек уже не может сам… поднести стакан к губам… вера в Ядро… умирает». Проговорив это, он закрыл глаза. Потом снова открыл. Он смотрел не на меня. Казалось, он рассеянно разглядывал солнечные блики на занавесках, а может быть, в тот момент его мысль собиралась с силами, борясь с наваливающейся усталостью. Тогда-то он и сказал: «Ничего не поделаешь…» В ту ночь мне приснилось, что он стоит на одном берегу реки, а я — на другом. Я звала его со своего берега: «Нико!» Он смотрел на меня с тем же отрешенным выражением лица, с каким произнес накануне: «Ничего не поделаешь», его взгляд был устремлен куда-то сквозь меня, будто я была занавесом, отделявшим его от солнца.
Все, что я делала с тех пор, как умер Нико, точнее, как он перестал меня видеть, потому что умер он спустя два дня после этого, я делала, чтобы стереть в порошок, уничтожить тот период времени, когда Ядро исчезло, оставив мне лишь фразу: «Ничего не поделаешь». Я не замкнулась ни на собственном горе, ни на Анне, я не давила на нее всей тяжестью положения матери-одиночки, покинутой жены. Я не случайно выбрала это слово. Муж меня покинул, бросил. Обидел меня, оставив наедине со всеми этими счетами, по которым нужно платить, перегоревшими предохранителями, взрослеющей дочерью, решениями, которые предстоит принять. Обидел больше всего тем, что заставил в одиночку бороться с воспоминанием о том кратком миге, когда его глаза перестали видеть меня. Я должна была где-то найти силы, которых нам не хватило, закрыть ту брешь, через которую улетучилась наша вера.
Я постаралась стать полезной хоть кому-то. Предложила свои услуги Ассоциации вдов. Я работала их секретарем, помогала редактировать «Бюллетень связи», навещала одиноких женщин, помогала им разобраться в административных и практических вопросах, связанных с их новым положением, подбадривала их. Вместе с тем я училась заниматься домом, садом, банковскими счетами, организовывать свой день, хотя и считается, что на это способен только мужчина. Единственное, в чем я проявила слабость, — я отказывалась водить машину Нико, сама не знаю почему. Скоро у меня будет свой собственный автомобиль, а пока меня возит Анна. Впрочем, это случается редко, потому что я чаще всего хожу пешком, а если идти далеко, сажусь на метро. Мы выезжаем только за покупками и заодно совершаем все необходимые визиты. В день собаки мы ехали в машине с Анной к очередной вдове, муж которой погиб в автомобильной катастрофе, по пути мы еще хотели заехать в новый Гарден-Центр[6], который расположился неподалеку от автотрассы. Думаю, что собака, которую Анна так жалостливо мне описывала, раньше была кому-то нужной. Она лаяла, когда надо, охраняла дверь, создавала иллюзию присутствия надежного стража, а может быть, наоборот, ласкового доброго пса, она прикрывала брешь, наполняла смыслом жизнь своего хозяина. Когда Нико умер, я должна была стать именно такой: кому-то нужной. Это было нетрудно благодаря Ассоциации вдов и заботе о доме, в котором не стало мужчины. Многие ставили меня в пример. На самом же деле я бежала. Я бежала от Анны, от ее пустоты. Она каждый день ела все больше и больше. Ела как сумасшедшая. За несколько месяцев она поправилась на восемь килограммов.
Куда мужественнее было бы заниматься ею — держать за руку, уделять внимание, быть рядом. Но Анна никогда не предоставляла мне такой возможности. Когда она была маленькой, я лишь подносила ложку к ее рту, и она всегда ела сама, так жадно, будто ее единственной целью было наполнить желудок. Когда я играла с ней, ее увлекала лишь сама игра, а мое присутствие, будь то рука, ладонь или фантазия-воображение, — все это было только средством, которое она использовала, стремясь выиграть или непременно проиграть. С позиции сомнительных теорий нетрадиционной медицины, у рака Нико должна была быть какая-то психологическая подоплека, то есть некая дисгармония, нарушившая равновесие в микрокосмосе нашей семьи. Скорее всего, я соотнесла бы эту причину с ранней и чудовищной самостоятельностью нашего ребенка, а может быть, с собственной неспособностью кормить дочь грудью с первых дней ее жизни.
У всех женщин есть молоко. Все женщины могут кормить грудью. Нужно лишь немного терпения и любви. Я сама-то не понимаю, а врачи и санитарки и подавно, почему во мне не нашлось ни капли терпения, любви и совсем не прибывало молоко. А ведь я этого очень хотела. Хотела все сделать правильно, попытаться стать хорошей матерью или просто матерью. Хотела подарить миру еще одно живое доказательство любви. Будь Анна беспомощной, вероятно, моя задача стала бы легче. Любить слабых — это так естественно, так же естественна была моя забота о Нико, а после его смерти — помощь вдовам из Ассоциации. Я терпеливо их выслушивала, давала советы. Роды продлились двенадцать часов. Из-за Анны я была измотана, разбита и на все время своего пребывания в клинике прикована к больничной койке; санитарки отпускали малоприятные реплики в мой адрес, когда заставляли меня есть сидя или когда я мучилась с мочевым пузырем. Из-за Анны моя кожа растрескалась, но я так и не смогла дать ей ни капли молока, Анна отбила у меня вкус к рождению новой жизни. Вдобавок она набирала силу. Сначала это был красивый и шумный ребенок, с невиданной скоростью опустошающий бутылочки и путающий день с ночью. Позднее — маленькая девочка, отказывающаяся покидать школьный двор, когда я приходила за ней в четыре часа. Она не желала видеть меня на ежемесячном вручении дневников с оценками или на театральных представлениях, где она играла главную роль. Не рассказывала, что у нее произошло за день, не улыбалась мне утром и не обнимала вечером. Она скрывала от меня свои горести. «Если бы я тебе сказала, ты бы расстроилась». Даже мое внимание было ей невыносимо. Мне кажется, она любила лишь Нико. И позволяла прикасаться к себе, во всех смыслах этого слова, только ему одному. Как с гусиных перьев стекает вода, так мои слова и ласки нисколько ее не трогали. Но по манере прижиматься к Нико, когда она читала или смотрела телевизор, и легкой улыбке, скользившей по ее лицу, я быстро поняла, что сильной и, если угодно, гордой, она была лишь по отношению ко мне. И оборотной стороной ее мира была слабость и чувство защищенности, которое давал ей отец.
В тот день, когда Анна заметила собаку, я, погрузившись в изучение карты, обратила внимание лишь на молоденький кустик, который, казалось, оттуда, с разделительной полосы, махал мне своими веточками. Он был одним из тех весенних чудес, которые распускаются задолго до того, как деревья явят свою первую листву. Я не хотела выходить, предпочитая любоваться облаком из беленьких цветочков, исчезавших и появлявшихся снова в целости и невредимости всякий раз, как мимо проезжала машина. Однако я ощущала оживление людей, остановившихся из-за собаки. Несмотря на то что я чувствовала себя посторонней среди них, они, как тонкие лепестки, будто осеняли меня своим присутствием. Каждый раз, когда Нико проходил сеанс химиотерапии в клинике, я терпеливо ждала его в коридоре, наблюдая за людьми и переплетавшимися между ними потоками энергии. Я слушала их слова, наблюдала за их движениями, как смотрят на августовские звезды, которые сияют над земными драмами, так далеко и одновременно так близко. Я думала: если вдруг в этом больничном коридоре случится несчастье, оно объединит всех и все люди станут братьями и сестрами. Тогда слово «Нико» станет созвучно «звезде», мертвенно-холодной планете, что все же дарует свет, успокаивая людские сердца.