Я бы все-таки предложил конкурс на лучшее слово. По телевидению, по радио, везде. Если бы выигравшему собрали хотя бы по рублю, то получилось бы сто пятьдесят миллионов. Победитель, таким образом, получил бы крупный приз, а благодарная отчизна – слово, в котором так нуждается. Но поскольку у нас пока ничего другого нет, то ограничимся и мы в нашем рассказе старым глупым словом «трахать», хотя, признаюсь вам, всякий раз, когда я буду его употреблять, когда без него нельзя будет обойтись, я буду это делать без всякого удовольствия и даже с некоторым стыдом за себя и за русскую словесность. Слава богу, оно понадобится нам только на одной странице.
…И как можно попытаться все-таки «сохранить лицо»
Итак, Кока перетрахал не только этих трех, сидевших тут, но и вообще почти полтеатра, да и то только потому, что другая половина были мужчины. Для него это был своеобразный спорт, а когда его спрашивали друзья – на фига ему это надо, зачем это он пристегнул к поясу еще один скальп, вон той, уж совсем страшненькой, которая в детском спектакле играет кикимору, или еще другой – стареющей травести[1], которая уже давно устала разговаривать сиплым голосом курящего пионера; так вот, на этот вопрос Кока неизменно отвечал следующее: «А вот, представьте себе, будет общее собрание коллектива, на котором будут меня обсуждать или сильно за что-нибудь ругать, например, за аморальное поведение. И вот тут-то я встану и скажу: «Да я вас всех е… (извините!) – трахал. Не только в переносном смысле, но и в прямом. И тебя (и тут я покажу пальцем), и тебя, и тебя тоже, и тебя тем более. Я вас всех е… (о! можно еще «имел»), то есть имел я вас всех и ваше мнение обо мне тоже».
Друзья качали головами и признавали: «Да-а-а! Это аргумент» и больше с вопросами не лезли. И теперь Кокин час настал! Он внимательно и брезгливо оглядел по часовой стрелке каждую из сидящих в гримуборной молодых женщин и во всех смотревших на него глазах заметил долю смущения; на Машу он и вовсе не глянул.
– Хотите, я скажу, почему каждой из вас так весело? – Все молчали. – Я еще раз спрашиваю, хотите ли вы, чтобы я подробно рассказал, почему каждой из вас отдельно так сильно смешно?.. Не хотите? Почему? – преувеличенно наивно спросил Кока. – Ну почему вы не хотите?.. Ведь нам тогда станет еще интереснее и смешнее… – Он юродствовал, постепенно становясь хозяином положения. – Так не хотите? – Он еще раз оглядел всех по очереди. – Ну ладно… Я рад, что пока меня не было, я все-таки присутствовал здесь и был с вами незримо, со всеми вами вместе и с каждой из вас индивидуально… И еще рад, что вам для веселья так мало надо и что эту малость смогла вам доставить вон та нежная девушка в углу. – Кока показал, не оглядываясь, большим пальцем через плечо на Машу, потом все-таки обернулся, внимательно посмотрел на нее и вбил ей прямо в зрачки всю горечь и сарказм, оседавшие в нем сейчас: – Нежная девушка в платьице белом… с томиком стихов на коленях и засушенной ромашкой между заплаканными страницами… – Он говорил низко, тихо и страшно, – хрупкий стебелек… последний оплот романтизма в этой комнате и во всем этом театре. Ассоль, бля!… На этих алых парусах только в туалет и плыть… – Кока уже был привычно насмешлив, он еще раз обвел глазами всю комнату и сказал последние слова: – Жалко мне… и себя, и вас… – и вышел. Занавес… Без аплодисментов…
И – странное дело – всем барышням стало отчего-то чуть-чуть стыдно, и даже друг друга, будто их застали за чем-то непотребным, будто они все только и способны, что курить, материться и спускать любовь в канализацию. А каждая женщина, и тем более артистка, не забывает в глубине души, что она и Наташа Ростова, и Мария Волконская, и графиня Монсоро, и Маргарита, как бы ни била их жизнь и как бы они ни жаловались на мужчин, что это они во всем виноваты, что это они их такими грубыми сделали и что мужиков теперь и вовсе нет, и все приходится на своем горбу… Поэтому, когда им посреди быта вдруг некстати напоминают об этом давно забытом идиотском романтизме и вообще о чем-то возвышенном, им становится и на пару секунд стыдно (кем была и кем стала!), и чуть больше жаль себя. И поэтому, когда Кока вышел, им всем первое время было даже неловко друг на друга посмотреть, но это быстро преодолелось, никто, кроме Маши, не подал вида, что это ее задело, и общение возобновилось. Вот только… не вернулись сегодня девушки к своей гусарской беседе, нет, не вернулись, после такого пассажа это было бы натужно и неестественно. Да и вправду: мужские гусарские беседы, прямо скажем, не венец рыцарского отношения к даме, а уж женские такого же рода беседы – это вообще жуть. По концентрации грязи сравнить можно разве что с подлой и жестокой дракой: и муж–ская не сувенир для эстета, ну а женская пьяная драка в общественном туалете – можете себе представить!..
А Кока шел опять по коридору к выходу из театра и думал не о том, что сейчас было в женской гримерной, не о том, что он сейчас сказал и хорошо ли это звучало – это уже проехали, – он думал о Маше. Настало время подумать и о ней. А думал он вот что: «Ну, ничего, ничего… Вот за это ей придется ответить. Тоже мне, женщина-вамп… вампирка хренова, ты еще захлебнешься моей кровью, подожди…» В бешенстве Кока выскочил из театра, забыв сказать вахтерше «до свидания». Жажда мести кипела в его возмущенном разуме. Марусе вдоволь предстояло наесться гнилых плодов своего цинизма и вероломства.
Тихомиров, старый товарищ по мужским забавам
План мести был размыт и неясен, было одно большое желание заставить ее страдать, и не было даже уверенности в том, что из всего, что он придумает, найдется хоть что-нибудь, что заставит ее страдать так, как надо. Но желание было, ух, какое сильное желание было у Коки, а когда человек так сильно хочет, ему надо помочь, и такой помощник у Коки нашелся.
Был у него друг, товарищ по мужским забавам, Володя Тихомиров, долгое время работавший в кино каскадером. В основном он был исполнителем и постановщиком конных трюков, но умел и многое другое, что постоянно подтверждал при Коке, и вот уже третий год вызывал в нем чувство восхищения и даже преклонения, чего Кока изо всех сил старался не показать. Например, он мог залпом выпить из горлышка бутылку водки, не закусывая… Это еще не фокус, это могут многие, говорят – некоторые выливают бутылку водки в миску, крошат туда хлеб и способны не спеша выхлебать всю эту чудовищную тюрю столовой ложкой.
А фокус был в том, с каким шиком Тихомиров все это исполнял: он не отрываясь пил эту бутылку водки минуты три; на его лице не было ни отвращения, ни гримасы какого-то усилия, ни, наоборот, жадного удовольствия алкаша – ничего не было на этом лице, кроме едва видимого скучного одолжения: ну, если вы уж так хотите, – полюбуйтесь; он делал последний глоток, отнимал бутылку ото рта вверх и, чтобы все убедились в чистоте исполнения, вытряхивал в рот еще несколько капель; затем подкидывал правой рукой бутылку высоко вверх, она парила над столом две-три секунды и начинала падать, грозя разбиться и разбить все на столе в месте падения (Тихомиров при этом сидел расслабленно и спокойно и на бутылку даже не глядел), и в тот момент, когда, казалось, она рухнет и все уже открывали рот, чтобы выразить испуг, – с быстротой нападающей кобры выбрасывалась вперед левая рука, ловила бутылку в нескольких миллиметрах от поверхности стола и аккуратно ставила ее; затем он (никогда не закусывая и, упаси бог, не запивая) лениво закуривал и вот только тут позволял себе бросить взгляд на загипнотизированную аудиторию, у которой рты наполнялись потрясенными гласными: А-а-а! О-о-о! Е-е-е!