Зима, обледенение и сильные февральские штормы лишили мостик последних остатков релинга, обеих турелей и навеса над нактоузом. Только закаменевший чаячий помет хорошо перезимовал и даже нарастил свои пласты. Мальке ничего не вынес на поверхность, и, сколько мы его ни расспрашивали, он отмалчивался. Лишь под вечер, когда он успел спуститься вниз уже раз десять-двенадцать, а мы начали разминаться, чтобы плыть обратно, Мальке больше не поднялся на палубу, чем поверг всех нас в крайнее отчаяние.
Сказать «мы ждали минут пять» — значит ничего не сказать; но когда пять долгих минут истекли, словно годы, которые мы заполняли нервным сглатыванием слюны, отчего тяжелый язык распух в пересохшем горле, мы один за другим спустились вниз: в носовом отсеке — ничего, одни колюшки. Я впервые рискнул протиснуться вслед за Хоттеном Зоннтагом сквозь центральную переборку, бегло порыскал по бывшей офицерской кают-компании, почувствовал, что вот-вот лопну, выскочил из люка, но потом опять дважды спустился вниз, пролезая сквозь переборку, и через полчаса прекратил поиски. Семеро или шестеро ребят, тяжело дыша, валялись на мостике. Чайки сужали над ними свои крути; похоже, птицы что-то почувствовали. К счастью, на посудине не было восьмиклассников. Все молчали или начинали говорить наперебой. Чайки отваливали в сторону, возвращались. Мы стали придумывать, что сказать смотрителю купальни, матери Мальке, его тетке и директору Клозе, потому что нам, видимо, предстоял допрос в гимназии. Поскольку я жил по соседству с Мальке, мне навязали визит на Остерцайле. Шиллингу выпал разговор со смотрителем купальни и объяснения в школе.
«Если его не найдут, нужно приплыть сюда с венком, чтобы устроить панихиду».
«Скинемся. Каждый даст по пятьдесят пфеннигов, не меньше».
«Сбросим венок за борт или спустим в носовой отсек».
«Надо будет что-нибудь спеть», — сказал Купка; в ответ раздался глухой, гулкий хохот, хотя никто из нас не смеялся; хохот шел откуда-то из-под середины командного мостика. Пока мы недоуменно озирались, смех послышался от носового отсека, уже нормальный, не гулкий. Из люка вылез Мальке, с прямого пробора стекала вода; он потер свежие пятна обгорелой кожи на щеках, на плечах и сказал без особой иронии, вполне добродушно: «Ну, что? Списали меня со счета и уже речи заготовили?»
Перед нашим обратным заплывом — у Винтера от происшествия случился нервный припадок, он разрыдался, и его пришлось успокаивать — Мальке еще раз спустился под мостик. Через четверть часа — Винтер все еще всхлипывал — он опять вылез, нацепив внешне почти неповрежденные, едва тронутые плесенью наушники, какими пользуются радисты; в центральной части судна, внутри командного мостика, но ниже уровня воды, Мальке нашел доступ к помещению, которое служило на тральщике радиорубкой. Он наконец признался, что обнаружил вход в радиорубку, когда вытаскивал девятиклассника из-под труб и мотков кабеля. «Но я все хорошенько замаскировал, ни одна скотина этот вход не отыщет. Пришлось поработать. Теперь это мое логово, чтоб вы знали. Там вполне уютно. Можно укрыться, если здесь запахнет жареным. Куча всякой техники сохранилась, передатчик и прочее. Надо бы его наладить. При случае попробую».
Только ничего у Мальке не получилось. Да он и не пытался. А может, тайком похимичил внизу, но у него ничего не вышло. Хотя парень он был рукастый, здорово разбирался в моделировании, однако техника его никогда по-настоящему не увлекала; к тому же портовая полиция или военно-морские службы накрыли бы нас, если бы Мальке наладил передатчик, запустил его и вышел в эфир.
Наоборот, Мальке освободил радиорубку от техники, раздарив ее Купке, Эшу и ребятам помладше, оставил себе только наушники, которые с неделю носил на голове, а потом выбросил за борт, когда начал заново обставлять и планомерно обживать радиорубку.
Завернув книги — не помню, какие именно, но вроде среди них был роман о морском сражении «Цусима», один иди два тома Двингера[18], а также кое-какая религиозная литература — в старые пледы, обернутые клеенкой, и промазав швы смолой или воском, он погрузил сверток на плотик, который доставил вплавь без нашей помощи на посудину. Книги и пледы, кажется, удалось пронести в радиорубку, не замочив. В следующий раз были перевезены восковые свечи, спиртовка, горючее, алюминиевая кастрюля, чай, овсяные хлопья и сушеные овощи. Зачастую он просиживал в радиорубке больше часа, не отвечая на наши неистовые стуки, звавшие его вернуться на палубу. Конечно, мы восхищались им. Но Мальке почти не обращал на нас внимания, становился все более немногословным, даже не позволял нам помогать при перевозке своего имущества. Когда на наших глазах Мальке свернул в тугой рулончик цветную репродукцию Сикстинской мадонны, знакомую мне по визиту в мансарду на Остерцайле, засунул рулончик в обрезок латунной трубки для развески гардин, концы которой залепил пластилином, после чего переправил мадонну сначала на посудину, а затем в радиорубку, я понял, ради кого он так старается и для кого наводит уют в своем жилище.
Видимо, подобная транспортировка не обошлась для репродукции без повреждений — или же бумага пострадала от сырости, даже сочащейся влаги в помещении, куда поступало недостаточно свежего воздуха, — ведь там не имелось ни иллюминаторов, ни вентиляционных труб, которые все равно были залиты водой; во всяком случае, через несколько дней после того, как репродукция попала в радиорубку, у Мальке опять появилось на шее украшение: нет, не отвертка, а бронзовая иконка с плоским рельефом так называемой Черной мадонны из Ченстоховы висела — у иконки имелось ушко — чуть ниже ключиц на черном шнурке для ботинок. Многозначительно подняв брови, мы переглянулись, подозревая, что Мальке опять начинает культ мадонны, но он, едва мы расположились на мостике, чтобы обсохнуть, сразу отправился вниз, а через четверть часа появился снова, уселся у нактоуза — без шнурка и иконки, вполне довольный.
Мальке принялся насвистывать. Я впервые услышал, как он насвистывает. Делал он это, конечно, не впервые. Однако я впервые обратил внимание на то, что он насвистывает, поэтому мне показалось, будто он действительно впервые сложил губы трубочкой для свиста; только я, единственный кроме него католик в нашей компании, понял, что именно он насвистывает — одно за другим церковные песнопения в честь Девы Марии, при этом он сполз к остаткам релинга и, демонстрируя отличное настроение, спустил ноги за дребезжащую обшивку мостика, чтобы отбивать пятками такт мелодии; под этот глухой бой он без запинки целиком исполнил все Троичное песнопение «Veni, Sancte Spiritus»[19], потом, как я и ожидал, пятничную молитву, предназначаемую для кануна Пальмового воскресенья. А еще выдал назубок все десять строф от «Stabat Mater dolorosa» до «Paradise gloria» и «Amen»[20]; хотя я и сам поначалу весьма усердно, позднее нерегулярно помогал на богослужениях его преподобию отцу Гусевскому в качестве министранта, однако сумел бы вспомнить от силы начальные слова этих строф.