— А ты, я вижу, птиц любишь, да, Толя? Пошли, я хочу тебе что-то показать.
Моя рука робко находит руку великана, и мы с ним идем — идем по Гоголевскому бульвару, мимо деревьев, мимо киосков, торгующих абрикосовой водой, мимо шумной ребятни, карабкающейся с непонятным мне азартом на скучный деревянный гриб, мимо испещренных солнцем желтых с белым особняков, сворачиваем в распахнутые чугунные ворота, поднимаемся по необъятной мраморной лестнице, и наконец я оказываюсь в длинном зале, где по углам жмется сумрак, а высоко надо мной, почти касаясь потолка, в великолепии яркого света подрагивает исполинское создание с темными металлическими прожилками на прозрачных распростертых крыльях.
— Это сделал один изобретатель, — говорит мне великан. — Видишь, он смастерил искусственные крылья, чтобы человек мог надевать их и летать. Ты бы хотел уметь летать, Толя?
Я представляю, как я взмываю, взмываю в стае прекрасных, гордых птиц, кружу над тем печальным каменным стариком, поднимаясь все выше и выше в сияющее небо, и я быстро и часто киваю в ответ, и глаза у меня, наверное, горят восторгом, потому что великан, который меня сюда привел, мне улыбается, — но тут я замечаю, что существо под потолком совсем не похоже на знакомых мне птиц, оно какое-то неуклюжее, громоздкое, растопыренное, и моя уверенность тускнеет.
— Оно некрасивое, мне не нравится, — отвечаю я разочарованно.
Великан смеется, ерошит мне волосы и уводит из зала; и, когда мы выходим на улицу, к шуму, солнцу и запаху жареных пирожков, он говорит:
— Понимаешь, Толя, этот летательный аппарат — большой шаг к мечте, но еще не сама мечта. Ты прав: люди хотят научиться летать сами, безо всяких аппаратов, простым усилием воли, — отрываться от земли и взмывать вверх, подобно свободным птицам, — и если в один прекрасный день такое случится, это будет самое великое достижение человечества.
— Когда я вырасту, я буду летать сам, — говорю я ему, глядя на него снизу вверх, и вижу ярчайшую улыбку, которая вздрагивает под усами на его радостном, его родном лице, за миг до того, как и улица, и солнечный свет, и сам этот человек начинают растворяться, будто в заключительном кадре немого кино…
Часто дыша, Анатолий Павлович сидел на скамейке с закрытыми глазами; у него было такое ощущение, будто сквозь его существо только что пролетела стая певчих птиц. Где, в каких тайных пещерах подсознания дремало оно все годы, это бесценное воспоминание, чтобы так ослепительно вспыхнуть от легчайшего прикосновения судьбы? Впрочем, фактами, для открытия необходимыми, располагал он уже давно. Как-то случайно прочел он занятную статейку про Владимира Татлина, художника-авангардиста, который в зрелом возрасте стал одержим идеей полетов и посвятил себя строительству моделей; в тысяча девятьсот тридцать втором году его орнитоптер был выставлен в Государственном музее изобразительных искусств, ныне имени Пушкина, буквально в десяти минутах ходьбы отсюда. Ненужные эти крупицы Суханов много лет держал в голове — наверное, благодаря остроумному названию аппарата, «Летатлин»; но знания эти были сугубо академическими вплоть до сегодняшнего дня, когда удачное стечение слов, теней и жестов вырвало из стальных тисков забвения один волшебно длящийся миг прошлого, и миг этот, волнующий и живой, угнездился в его душе.
Разумеется, он понимал, что видение было местами неточным и что более поздние факты затопили неизбежные пробелы в памяти. Начать с того, что человек, возникший перед его мысленным взором, носил точно такие же усы, как молодцеватый жених с букетом роз на черно-белой фотографии, висевшей над кроватью Надежды Сергеевны; и хотя от матери он знал, что Павел Суханов раз и навсегда сбрил усы в день их свадьбы, склонявшееся над ним лицо упорно не желало с усами расставаться. И конечно же, Анатолий Павлович не обольщался насчет точности воспроизведения отцовских слов, потому что трехлетний ребенок не смог бы понять, а тем более запомнить такие серьезные фразы. Вместе с тем он был убежден, что суть происшедшего уловил верно. Летательный аппарат Татлина с удивительной четкостью вырисовывался у него перед глазами, общий смысл разговора тоже сохранился в неприкосновенности, но важнее всего остального — и в этом он не сомневался, не сомневался ни секунды — была чудесная улыбка, вспыхнувшая на лице того человека, когда мальчонка сказал: «Я буду летать».
Суханов был слишком мал, чтобы удержать в памяти сколь-нибудь значимые события тех быстротечных лет, когда отец находился рядом. В его скудной коллекции детских воспоминаний, больше похожих на фотоснимки, отец быстро появлялся и так же быстро исчезал: мелькал в коридоре, глотал на ходу обжигающий чай, нагибался завязать шнурки, торопливо прощался, вечно возникая в кадре с тем лишь, чтобы в следующее мгновение шагнуть за ракурс. Подарок, полученный Сухановым в этот летний вечер, был потому ему особенно дорог — это было не только самое раннее его воспоминание о Павле Суханове, но и одно из самых ярких, проникнутое жизнью и теплотой.
Встав со скамьи, Суханов отряхнул брюки и с тайной улыбкой рассеянно поплыл вдоль бульвара, сквозь город, стираемый темнотой. Не сделав и десяти шагов, он столкнулся с Вадимом, который почти бежал ему навстречу. Суханов пожал плечами, отметая расспросы водителя, — естественно, с ним все в порядке, прошло-то всего ничего, пара минут, разве не так? Все с той же рассеянностью он сел на заднее сиденье машины, внезапно оказавшейся у тротуара, а в следующий миг несказанно удивился, увидев нависающий над ним собственный дом.
Он зашагал было к подъезду, но тут его осенила удачная мысль; вернувшись к машине, он постучал в стекло.
— Послушайте, вашей дочурке сколько лет? — спросил он. — Восемь, правильно я помню?
— На той неделе одиннадцать исполнилось, — растерянно ответил Вадим.
— Поразительно, как летит время, — пробормотал Суханов. — Ну, это неважно, она ведь у вас наверняка сластена. Вот, возьмите, это для нее, побалуйте ребенка…
И, сунув изумленному водителю мятый кулек раскрошенного зефира, он улыбнулся все той же тайной, мечтательной улыбкой и скрылся в подъезде.
Глава 5На лестничной площадке Суханов столкнулся с Валей, уже уходящей. Валя была замужем за дворником и жила где-то в подвале того же дома.
— Ваши-то заждались, Анатолий Павлович, ужинать не садятся, — сообщила она с застенчивой улыбкой, обнажив щербинку между передними зубами. — А я вареников наготовила, с вишнями, как вы любите, — воскресенье все ж таки.
И в самом деле, по квартире плыли густые сладкие запахи — спору нет, готовить эта женщина умела. Суханов ел молча. Он подумывал рассказать своим о том маленьком мнемоническом чуде, которое произошло с ним этим вечером, но Нина хранила страдальческое выражение лица, растирая время от времени виски, Ксения с отсутствующим видом гоняла по краю тарелки хлебный катыш, а Василий завел какую-то историю про знакомого дипломата. Уже не в первый раз Суханов отметил, что сын выглядит старше своих двадцати лет и что его светло-голубые глаза кажутся плоскими и непроницаемыми, как овальные лужицы холодного цвета, растекающиеся вместо глаз по портретам Модильяни. И тут же, неожиданно для себя, он без особой причины задался вопросом — насколько хорошо его знают собственные дети и каким будут его вспоминать, когда он уйдет в мир иной: не останется ли он для них бесстрастным текстом из энциклопедии да набором тематических фотографий: Анатолий Павлович обличает с трибуны западное искусство; Анатолий Павлович у себя в кабинете стучит по клавишам пишущей машинки, укрывшись за дверью с невидимой табличкой «Не беспокоить»; Анатолий Павлович, при элегантном галстуке, на том или ином торжественном приеме беседует с тем или иным выдающимся деятелем культуры…