Легкое дыхание девочек. Мальчишкам, похоже, душно. Тот, что спит с нами, спит спокойно, ему довольно нашего присутствия. Я и сам испытал это, когда мне было столько же лет, сколько ему, или чуть побольше. Как-то рано утром шли мы с мамой к хлеву, который был сразу за поселком. Мама шла впереди, я ставил ноги туда же, куда и она. И тут, откуда ни возьмись (как недавний звук), пьяные, как гаркнут: «Кошелек или жизнь». Мама сначала немного ускорила шаг, но потом, устав, решила, что лучше не убегать, что лучше отойти к краю тропинки, где снег повыше; она поднесла фонарь к лицу, взяла мою руку в свою, и мы стали ждать.
Вышли они тогда на нас из ночной черноты, оказались в трех шагах, и, если бы мама не держала меня за руку, там бы я и умер: пять теней, рабочие. И когда они нас увидали, бедную женщину и мальчугана, ни слова больше не посмели сказать, ни там доброе утро или спокойной ночи, а просто пошли дальше, немного поспешно, слегка сутулясь. Но я с ближайшей ночи стал кричать во сне, и пришлось в ту ночь в моей комнате не гасить свет, а в следующую и еще без малого месяц класть матрас на пол в маминой комнате, где я и спал.
И ничего не было прекрасней на свете, чем спать так.
Парнишка, который теперь спит в нашей комнате, может перейти из сна в смерть, даже не вскрикнув. Воистину блаженны спящие. Ищу окно в конце коридора. И вот возвращается Линда, если смотреть в заоконную тьму. И тот же самый прямоугольник твердого воздуха ударяет в грудь: как тогда, когда мне захотелось выглянуть, чтобы поглядеть, как она уезжает, в то воскресное утро. Потом я снова улегся в постель, нагретую моим телом. Теперь же в постели мне хотелось бы вернуться в чрево моей матери и спать там долго, без света, без памяти и надежды, безотчетным сном.
Большая гора над нашей деревней не дрогнула. Лавина наверху — так сказали летчики, облетающие долину, — на верхнем краю леса, над поселком, без движения. Одна лавина сошла посреди ночи на дома городка[12], другая, свирепая, прошла рядом с Ностенго, и от перемещения воздуха лопнули все стекла в домах. Мы тоже услышали ее, на расстоянии, вскочили все с постелей. Забегали сразу, инстинктивно, в чем есть, в ночных рубашках, мужчины, женщины и дети, по тропинкам, прорезающим поселок сверху донизу. Ветер по-прежнему вздувает снег и несет его горизонтально, хлеща нам по лицу. Бегаем понуро, ищем безотчетно убежище, церковь.
Вот и негасимая лампадка перед образом Пресвятого погасла, но у Нумы есть ацетиленовый фонарь, и он кричит, что надо идти к нему домой, его дом самый надежный из всех, и что это мы все там делаем, на коленях, на полу? Мария дель Джузеппе кричит ему в ответ, чтобы ей прямо там, посреди церкви, и дали умереть, но потом и она пускается бегом, увидев, как мы, остальные, от первого до последнего, выбегаем из храма, оставляя входную дверь раскрытой; теперь все внутри занесет снегом, до самого алтаря. Оказавшись у Нумы, мы замечаем, что кого-то не хватает, и тогда некоторые из нас (и я) возвращаются на улицу звать оставшихся посреди пурги (она ведь и задушить может), кричать, задыхаясь от ветра, искать, и вот перед распахнутыми дверьми церкви — Верена дель Нальдо. Это ж какими надо быть дурнями, чтобы забыть ее так, она там будто с куклой играла, только без куклы, но, увидев меня в шаге перед собой, что она делает? Разевает рот во всю ширь, но у нее не получается ни закричать, ни заплакать: такое бывает у маленьких девочек, которые пугают этим своих мам; охваченный ужасом, как мама, словно Верена — моя дочка, я хватаю ее с силой, трясу, в страхе, что так она у меня и умрет, задержав дыхание; что за чудо, снег, чувствовать, как он обжигает ноги, а она плачет, неудержимо, так, что хочется осыпать ее поцелуями, и эти ручки, круглые и ледяные, вокруг шеи, и зов сквозь слезы «мам, мам», на заснеженной тропинке, посреди дыма из ветра и снега. На пороге дома Нумы мы чуть не толкнули Ассунту, которая будто на коленях ходит и похожа на испуганную мышь.
В доме при свете ацетилена наши тела отбрасывают высоченные тени, их видно на потолке. Мы пересчитываем друг друга, каждый ищет глазами своих родственников.
Последней приходит Норма, таща на спине, как мужчина, старую, почти полностью парализованную свекровь. Старуха плачет навзрыд, как девочка, и при свете ацетилена не стесняется своих нескончаемых слез, повторяя: «Она святая, святая Божья». Норма садится, скрестив руки на коленях, на лице у нее написано: «Ну вот, теперь и я стала хорошей», но она молчит. Все в сборе. Нужно срочно прочитать три веночка. У Святой в глазах еще стоит страх, думаю, сегодня не пятница. Сон у всех нас прошел, да к тому же скоро мужчинам возвращаться в хлева. Ракелина идет разогреть кофе в сковородке.
Когда, поздно, наступает день, мы выходим осмотреться. Поселок весь выровнялся под нанесенным снегом и пока на месте. Небо светло-серое, видна гора, покрытая белым, и снег больше не идет. По телефону говорят о невероятной высоте лавины, сошедшей на городок. Она застигла во сне много народу. У Фаусто делла Поста погибли жена и маленькая дочь, часть дома рухнула, а ему — ничего, он остался в своей кровати, невредимый… Только полночь прошла, рассказывает Фаусто, и у жены — вроде как предчувствие, страх, что ли, давай, говорит, я лучше перенесу малышку к нам, я говорю, давай, она идет к кровати малышки, уже взяла ее на руки, как вдруг, раз — и ничего не видно, и как жахнет, будто гром, все стекла раскрошил, чувствую, меня завалило комьями плотного снега, ну я и залез тут, сам не знаю как, под одеяло. А потом все звал, звал…
Говорит и плачет. Его жену и дочку найдут крепко обнявшимися, под снегом.
Новые сведения подтверждают или подправляют старые. Высота лавины, сошедшей на городок, не тридцать, а тридцать пять метров. Число погибших? Пока что, серьезно говорит жандарм, официальных данных по бедствию нет. Кто не видел, не поверит: она перелезла через защитную стену и снесла первый ряд домов. Еще один кувырок, и она бы разрушила другой ряд домов, была бы еще сотня покойников. Все лавины сорвались с одной и той же высоты, за 1800 метров. Гляжу на карты с изобарами. Наша гора, самая грозная из всех, находится гораздо выше тысяча восьмисотой кривой, и она не дрогнула. Наверно, холод на такой высоте сыграл свою роль. Ста метрами выше тысячи восьмисот температура ниже, может быть, всего на градус, и снег не поддался, не отлепился от склонов. У нас на отметке тысяча восемьсот уже растут лиственницы, и эти лиственницы тоже сыграли свою роль, задержав снег, который в других местах сошел.
— Это не твоя теория нас спасла, а священный лес.
— Да ладно, лес, священный, не священный; лес тоже снесет, если лавина образуется на вершине горы: весь вопрос тут в температуре, говорю тебе, один градус выше или ниже все решает.
— Да какие там градусы, мне-то не рассказывай, я не сегодня родился. Гору прошел метр за метром и говорю, что это лес помог.
Итак, до конца неясно, чему же мы обязаны жизнью — то ли прибавке в один градус холода, то ли священному лесу, то ли Божьему Промыслу (в последнем уверены женщины, за которыми всегда остается последнее слово).