Итак, Бун победил меня в честном бою, пользуясь, как подобает и свойственно джентльменам, перчатками. Когда он затормозил и сказал «Пересаживайся», я решил, что знаю зачем. Мы и раньше проделывали это в четырех или, может, в пяти удобных и благоприятных случаях на дедовом участке: сидя на коленях у Буна, я крутил руль, а он поправлял меня и тихонько вел машину на малой скорости. Поэтому я успел подготовиться. Я был уже en garde[13]и даже собирался нанести контрудар – открыл рот, чтобы сказать Вот еще, садиться к тебе на колени, сегодня и без того жарища. И потом, пора двигать домой как вдруг увидел, что он, продолжая говорить, уже вылез из машины и стоит рядом, не снимая руки с руля, и мотор работает. Я еще секунду-две не мог поверить своим глазам.
– Скорей, – сказал он. – Того и гляди из проулка Кэлли с ребятенком под мышкой выскочит и завопит как резаная.
Я пересел за руль, а Бун рядом со мной, надо мной, поперек меня, держал одну руку на моей, чтобы переключать скорости, а другую на моей другой руке, чтобы регулировать газ, и мы принялись ездить взад и вперед по залитому слепящим солнцем пустырю, сперва немножко вперед, потом немножко назад, сосредоточенно, не ощущая течения времени, Бун, как и я, поглощенный, увлеченный, поправлял меня (ведь ты же понимаешь, ставка его была так велика), забыв о времени, вне времени, неподвластные ему, пока в полумиле от нас на здании суда часы не пробили двенадцать, вернув нас к действительности, швырнув назад в угрожающе-жестокий мир жульничества и обмана.
– Так, – сказал Бун, – теперь живо, – и, не дожидаясь, пока я пересяду, буквально подняв меня и перебросив через себя, сам сел за руль, а машина уже мчалась назад, через весь участок, к дому, и мы разговаривали уже как мужчина с мужчиной, взаимно связанные преступлением, сообщники, конечно, но еще не равные из-за моей детской невинности; я уже хотел было сказать А теперь что мне делать? Ты мне скажи, как опять Бун опередил меня и сделал нас наконец равными:
– Обмозговал, как быть дальше? Времени у нас, прямо скажем, в обрез.
– Ладно, – сказал я. – Давай. Поворачивай домой, пока тетушка Кэлли не начала вопить.
Понял теперь, что я хотел сказать насчет Добродетели? Ты слыхал, а нет, так услышишь, как люди говорят про плохие времена или про плохие поколения. Таких вообще не существует. Ни одна историческая эпоха, ни одно людское поколение никогда не были, не бывают и не будут настолько велики, чтобы вместить, воплотить всю недобродетельность каждого отпущенного им мгновения, равно как не могут вместить, вдохнуть весь воздух каждого мгновения; единственно, на что они могут надеяться, это как можно меньше замараться, соприкасаясь с ней. Ведь такая жалость, что Добродетель не заботится, не умеет так заботиться о своих присных, как Не-Добродетель. Наверное, не умеет. И посвятившие себя Добродетели получают от нее в награду лишь безжизненный, бесцветный и безвкусный суррогат, ни в какое сравнение не идущий не только с блистательными дарами – грехом и наслаждением, но и с тем вечно бдительным, неслабеющим, прозорливым мастерством – этой необычайной, несравненной способностью изобретать и придумывать, – с каким даже неуверенные шаги младенчества твердо и неуклонно направляются He-Добродетелью на путь удовольствий. О да, я неслыханно созрел с тех пор, как две минуты назад пробили часы. Я заметил, что, помимо немногочисленных, частных случаев злокачественно преждевременной, если так можно выразиться, зрелости, дети, подобно поэтам, лгут скорее ради удовольствия, чем ради выгоды. До тех пор так оно было и со мной, если не считать незначительных исключений, случаев простой самозащиты от существ (моих родителей) больше и сильнее меня. Но не после. Во всяком случае, не в ту минуту. В ту минуту я был так же криводушен, как Бун, а на следующем этапе стал даже еще виновнее, чем он. Потому что я оказался сообразительнее Буна (я и сам чувствовал, нет, знал, это было очевидно, Бун тоже недвусмысленно дал мне это понять) и вдруг ощутил, испытал тот самый лихорадочный приступ ликования, какой, должно быть, испытал сам Фауст: я сделал открытие, что из нас двоих, обреченных, безвозвратно погибших, я – хозяин, глава, вождь.
Тетушка Кэлли уже стояла на веранде с Александром на руках и вопила.
– Замолчи, – сказал я. – Обед готов? Машина сломалась. Бун ее чинил. Мы не успели даже за бензином заехать, так что сейчас мне надо скорей поесть и ехать заливать с ним бак.
Я прошел в столовую. Обед уже был на столе. Лессеп и Мори уже ели. Тетушка Кэлли уже одела их (для того, чтобы съездить за семнадцать миль к дядюшке Заку на четыре дня, она одела их так, будто они ехали в Мемфис; уж не знаю зачем, разве что ей нечего было делать между отъездом мамы с отцом и обедом. Ведь Мори и Александру еще полагалось соснуть перед отъездом), но судя по тому, в каком виде была спереди рубашка на Мори, тетушке Кэлли еще предстояло отмывать его и переодевать.
И все равно я кончил раньше всех и опять убежал во двор деда (тетушка Кэлли, конечно, опять принялась вопить, хотя в доме, понятно, чуть потише. Но что она могла поделать, одна-одинешенька, да еще негритянка, против He-Добродетели?). Нед, наверное, смылся в город, как только автомобиль отъехал на станцию. Но, наверное, вернется пообедать. Так оно и было, уже вернулся. Мы с ним стояли на заднем дворе. Он прищурился на меня. Часто – в общем почти всегда – его глаза отсвечивали красным, как у лисицы.
– А ты что, у них не останешься? – спросил он.
– Я обещал ребятам пойти завтра поудить, один там нашел новую яму.
Нед прищурился.
– Значит, думаешь проехаться к Маккаслинам, а потом тут же воротишься с Буном. Тогда придется тебе придумать, что сказать мисс Луизе, а то она тебя не отпустит, вот тут-то я тебе пригожусь.
– Нет, – сказал я. – Без тебя обойдусь. Я тебе это просто так говорю, чтоб ты знал, где я, тогда тебя потом ругать не будут. Я тебя и беспокоить не стану. Переночую у дядюшки Айка. – Раньше, когда еще не появились на свет остальные, то есть мои братья, если мама с отцом возвращались домой поздно, а дед и бабушка тоже уходили куда-нибудь, я обычно оставался до их возвращения у Неда с Дельфиной. Иногда я даже ночевал у них просто так, для развлечения. Я и сейчас мог бы, но какой в этом был смысл? Дядюшка Айк жил один в единственной комнате над своей скобяной лавкой. Даже если бы Нед (или кто другой из заинтересованных лиц) спросил его напрямик, ночевал ли я у него с субботы на воскресенье, к тому времени наступил бы уже по крайней мере понедельник, а я уже твердо и бесповоротно решил не думать о понедельнике. Понимаешь, если бы люди не решали твердо и бесповоротно не думать о следующем понедельнике, Добродетели не выпадало бы столько тяжелой, неблагодарной работы.
– Так, так, – сказал Нед. – Без меня, значит, обойдешься. Просто ты такой добренький, не хочешь беспокоить и тревожить меня. Никого не хочешь беспокоить и тревожить, когда начнется переполох, станут спрашивать, почему ты не у Маккаслинов, как тебе велел твой папочка. – Он прищурился на меня. – Хи-хи-хи, – сказал он.