— Это не опечатка, а клевета! Черт возьми, меня зовут не Пехлеви…
— Конечно, конечно…
— Просто они допрашивали меня с тестами и всем таким прочим, и я сказал, что я наполовину еврей. Наполовину Павлович, наполовину еврей. А наполовину югослав, а мог быть чех, но мой отец не еврей, и фамилия его не Леви. Не чех, не Леви, а Павлович и полуеврей. А не чех. Я не отказываюсь от корней, просто на всякий случай принимаю меры предосторожности. Я им десять раз повторял, что я не чех Леви, у меня и так проблем хватает. С чего они написали Пехлеви — не знаю. Но зовут меня Павлович, хотя, конечно, на самом деле нет. Тут они успокоились. Мы нашли общий язык.
— Можете рассчитывать на нашу скромность. Но когда комиссар Отченаш понял, что оскорбил родственника Его величества шаха Ирана, инкогнито проживавшего в Каньяк-дю-Коссе, у него был ужасный нервный шок…
Я слетел со стула. У меня тоже есть свои достойные чувства! То есть, блин, я хочу сказать, у меня тоже ость чувство достоинства! Черт, я хочу сказать, что у меня достоинство, как у любого дерьма.
— А-а-а-а-а…
Такого вопля человеческой боли в Дании еще не слыхали.
— Я не Пехлеви! У меня с шахом Ирана ничего нет общего! Я не шах Ирана, я с ним рядом не стоял! Может, я и псих, но хоть знаю, что шах Ирана — это не я!
Я убедил их, и они вышли на цыпочках, чтоб не нарушить мое инкогнито. Я еще немного поорал, потому что надо было убедиться, что я не шах Ирана.
Не получилось. Потому что шах Ирана — это тоже я.
Ажар ползал взад и вперед, пытался пройти сквозь стены. Чтоб он меньше мучился, мы с Анни выпили по несколько капель валерианки. Настойка валерианы — успокаивающее, и в восемнадцатом веке, когда еще не было равновесия террора, его прописывали чувствительным душам.
* * *
Это невероятные домыслы представителей департамента Лот насчет меня плюс мои уклончивые, вертлявые ответы, отказ открыть свое настоящее имя, которое они явно подозревали, судя по их косым улыбкам, вызвали у меня в следующую ночь пытку осознания. В два часа ночи я вдруг все понял, а это хуже всего. Я схватился за телефон и разбудил доктора Христиансена:
— Доктор, это подло. Теперь я знаю, отчего у меня все эти страхи, недержание мочи, угрызения совести и отказ от наследственности. Я — еврей, доктор! Отсюда ненависть к себе и расизм по отношению к себе же. Отсюда цепное напяливание разных личин и выдумывание личностей, не давших миру Христа и, следовательно, не навлекающих преследований и злобы христиан, которые не могут простить, что им навязали Иисуса со всеми его заповедями, моралью, достоинством, великодушием, братством и вытекающим подчинением. Дело не в том, что я онанист, а в том, что я еврей!
— Не морочьте мне голову посреди ночи! — завопил на иврите доктор Христиансен, потому что вздымавшая меня волна страха множила против меня факты из прошлого и неопровержимые доказательства, Израиль бросал на штурм меня отборные войска, и не было на земле ни единого еврея, которому бы не грозила правда и общая участь. — Не морочьте голову, Павлович — это чисто югославская фамилия, я предоставляю вам потрясающую возможность жить в Копенгагене за счет вашего Тонтона, и в благодарность вы будите меня в два часа ночи совершенно разумными соображениями! Я сейчас объявлю вас здоровым и совершенно нормальным, и вы окажетесь в том же дерьме, что и все остальные. Продолжайте дергать себя за что хотите, пока никто не видит, обвинять во всем мастурбацию и переносить на нее все свои беды, — отлично, мастурбация и не такое видала, ее диалектикой не прошибешь. А вот евреев не трогайте: мы, датчане, во главе с королем Христианом при Гитлере всех своих евреев спасли. Не пытайтесь притянуть евреев к своим источникам средств к существованию. Вы справедливо стыдитесь своего происхождения, но все началось еще раньше, чем появился Авраам, и я еще не встречал онаниста, который бы точнее вас нащупал болевые точки времени. Евреи давно пытаются с помощью антисемитов утвердить свою нечеловечность, но ничего у них не выходит. В итоге получился только Израиль, а что может быть человечней и откровенней Израиля, старина, — нации, достойной так называться, нет более убедительного доказательства человечности нации, мой милый, ни на что не похожий удавчик, дорогой мой шарикоподшипник, пепельница, перо, спаржа и прочие дешевые попытки убежать от себя…
— Да здравствует Франция! — заорал я, потому что одному стыднее.
— Я скажу вам больше. Вы самый чуждый расизма и самый разумный сукин сын из всех, кого я когда-либо лечил от здравомыслия, и это ставит перед вами два миллиарда мелких проблем. Можете одеваться. Больше вам не удастся быть как бы вроде чем-то: одежда — тоже доказательство.
И он бросил трубку.
Я сказал Анни слабым и безнадежным голосом:
— Он сказал, я нормальный.
— Ну и ладно, ведь быть нормальным — это ненормально…
— Но он отказывается мне помогать.
Анни — девушка из департамента Лот, она прочно стоит на земле, и иногда это в ней сказывается, и тогда она вдруг в угоду своим крестьянским корням отказывается умирать и не сдаваться.
— Знаешь, Поль, а может, хватит? Две книги напечатаны, может, на эти деньги, плюс авансы от издателей, в Каньяке можно прожить. В Косее можно жить втроем на полторы тысячи франков в месяц. Не стоит так дергаться только ради написания третьей книжки… Вдобавок из отчаяния ты тоже уже все выжал, — сказала она.
И то правда, подумал я. Может, попробовать писать о надежде? Нет, отказываюсь впадать в банальность. Простовато как-то, несолидно.
* * *
Но надежда продолжала мучить меня, на то она и выдумана, и всю ночь я не мог сомкнуть глаз. А назавтра, как нарочно, случился знак.
Это было в «Геральд Трибьюн». Вот, кому надо — могу показать.
Из мюнхенского зоопарка сбежал волк, и нашла его на четвертой странице одна старушка. Когда прибыла полиция, старушка гладила волка по голове, а он лизал ей руку.
Трудно сказать наверняка, но, похоже, волки развиваются в правильном направлении. И старушки тоже. Или, может, старушка была сумасшедшая. С ними вечно что-то случается.
Я не верю в перевороты. Слова связаны круговой порукой, они становятся фразами, и выражение «пригрел на груди змею» вряд ли подразумевает, что змея потом выразит вам благодарность. Любовь — просто слою, которое хорошо звучит.
В тот вечер мы с Алиеттой долго совещались. Я еще не описывал вам Алиетту словами, ведь я хочу, чтоб она осталась со мной, а не запуталась в словах. Я сделаю одно-единственное заявление: у Алиетты такие глаза, как будто бывает первый взгляд.
— Поль, наверно, лучше сдаться. Не стоит кричать, никто не услышит. Его нет. Не существует. Он не придет тебя завершать, не выделит тебя из наброска, Автора нет. Давай смиримся с собой, ведь мы тут ни при чем. Ты даже мог бы подыскать работу, не лишенную будущего, скажем, компостировать билеты на станции отправления.