Бегло и подозрительно оглядевшись вокруг, он убедился, что никто из недостойных, даже из журналистов, не получил сюда доступа. Лишь потом Море встал у гроба, поднял голову, ловя вдохновение, и закрыл полные страдания глаза.
Он начал свою речь, которая так много и так мало имела значения для мертвеца, лежащего здесь в саване, как для всякого другого покойника. Однако то была, — а все зависело единственно от этого, — поистине прекрасная речь.
Президент вначале цитировал, похоже, Гете, — утверждение, что упорно трудившийся человек может получить избавление. Близкой опасности процитировать перед лицом стольких баядер «огненные руки Бессмертных», которые «детей заблудших на небеса возносят»[20], Море избег в последний момент и спасся в не вызывающей сомнений строфе, где новичок требует у гурии перед вратами Рая «впустить его без лишних слов, поскольку он», мол, «человек»[21]. Слушательниц, трепещущих от непонятных слов поэта, не удивило предложение Море вообразить господина Максля в виде упорно трудившегося и опоясанного мечом борца.
Возможно, только господин Максль удивился этому образу, если оправдано предположение некоторых учителей священных тайн о том, что «интеллигенции»[22]мертвеца наблюдают собственные похороны.
Но одним Гете дело не обошлось. Оратор призвал также Спинозу, Лессинга, Исайю, Геккеля[23], и привел по столь прискорбному поводу в Большой Салон на Гамсгассе одухотвореннейших мужчин мира.
Речь достигла кульминации, когда президент на «ты», по-мужски сурово, обратился непосредственно к покойному, пророчествуя о предгрозовом сумраке будущего и восхваляя усопшего как символ жизнерадостного, веселого и беспечного времени, кое возлежало теперь на смертном одре, чтобы отлететь навсегда. В Божьем Совете решено, что приходится ныне прощаться с достойным любви человеком и, возможно, — кто знает? — с собственной легкокрылой юностью.
На этом месте тлеющие всхлипы взметнулись пламенем громкого рева. Людмила, терзаемая безнадежной любовью, рыдала себе в платок. Ведь Оскар тоже лежал тут и ждал, что еще сегодня его похоронят.
Илонка во внезапном и мрачном неистовстве била себя в грудь. Маня, суровая дочка могильщика, отвернулась, страдая. Эдит упала перед гробом на колени, не сдерживая слез раскаяния. Одна Грета сухими, но горящими глазами следила за красноречивыми устами оратора.
Завершилась речь утешительным и торжественным заключением.
Пробужденные от сна страданий дамы застеснялись, как школьницы или служанки, когда каждой из них господин президент — сама сдержанность и сочувствие — пожал руку.
Эдит быстро оправилась от потрясения. Она была счастлива и благодарна, видя, что этот праздник, — ее ведь создание, ее заслуга, — проходит столь возвышенно. После такой глубоко волнующей речи одна музыка могла еще что-то сказать. Поэтому экономка решительно подтолкнула господина Нейедли к роялю.
Однако выяснилось, что в течение долгих лет репертуар бывшего императорски-королевского титулярного вундеркинда рискованно подтаял. Танцы, мазурки, песенки — да, они жили еще у него в пальцах, но нельзя же отметить вынос покойного подпрыгивающим «Маршем гладиаторов»!
С серьезной музыкой дело обстояло весьма скверно. Руки господина Нейедли не сильны были ни в народных хоралах, ни даже в «Траурном марше» Шопена. В целом его лирическая программа ограничивалась тремя номерами: «Свадебным шествием» из «Лоэнгрина»[24], арией из «Жидовки» и «Баркаролой» из «Сказок Гофмана».
Старик, не мешкая, отбросил «Лоэнгрина» и выбрал «Жидовку»:
Великий Бог, услышь меня,
Услышь меня, великий Бог…
Никто не счел неуместной оживленную, почти веселую страстность этого аллегро, и когда Нейедли запретными обходными путями смодулировал в «Баркаролу», все переглянулись: «Баркарола» была любимой музыкой Максля, при звуках ее он всегда «ревел, как малое дитя»! Невозможно разумнее, светлее закончить эти торжественные похороны — только этими вечными звуками, что скользят на освещенных, украшенных венками гондолах по темной воде:
Сладостная ночь любви,
утоли мои желанья…
Носильщики с гробом охали и громыхали мимо позолоченной Венеры и трубача из Зекингена по больной, хрипящей лестнице. Дамы следовали за ними. Однако не слова скорби слышались теперь, а шепот и тихие смешки. Раньше, да, там выплакали они все свои слезы. Слезы утоляют божественную жажду нашей души, и потому мы счастливы и сыты, когда выплакались.
Дамы были счастливы и сыты. Более того, их наполняла радостная гордость, произрастающая из всякого удачного исхода.
IXФирма Блюм не только осуществляла срочную работу по возведению аксессуаров траурной церемонии; еще лучше проявляла она себя в быстром демонтаже своих шлейфов, обшивок, драпировок и подиумов. Стремительно произвела она смену декораций между смертью и жизнью, как хороший мастер сцены — свои превращения.
В данном случае спешка была особо настоятельной необходимостью — ведь уже к вечеру дом должен снова открыться для удовольствий, и никакой осадок смерти не должен тяжестью лечь на души посетителей.
Скорость в самом деле была колдовской. Едва торжественная церемония завершилась, как все окна распахнулись, крики и стук молотков зазвучали заново, и Большой Салон, освободившись от неестественных для него уз, вновь обрел самого себя. Так же сквозь ладан, чад свечей и другие неестественные испарения мутный запах дома, становясь самим собой, распространился по прихожей. Когда через два часа скорбящие вернулись в экипажах с кладбища, комнаты уже не были затенены — они стали прежними.
С легким ощущением чего-то незнакомого дамы прошли по обновленным старинным парадным покоям, — каждое жилище меняется с течением времени, и обитатели чувствуют это. Между сегодня и сегодня лежала бездна, зияла могила, куда час назад опустили простой, необструганный деревянный ящик.
Президент Море после погребения вернулся вместе со всей компанией. Будучи на Ольшанском кладбище известной личностью, ради сохранения репутации он держался несколько в стороне, однако сдержанность эту вполне возможно было истолковать как тихую скромность.