— Мой отец очень любил женщин.
— А вы любите женщин?
— Я очень высокого мнения о женщинах.
— Я спрашивала о другом.
— Мне вполне нравятся женщины.
— Вполне — для чего?
— Чтобы приятно проводить с ними время. У меня много знакомых женщин.
— А у вас есть женщины-друзья?
— Как вам сказать… В некотором роде. Обычно их не интересует то, о чем мне хочется говорить.
— Понимаю. А вы были влюблены?
— Влюблен? Ну конечно же.
— Сильно?
— Да.
— У вас были половые связи с женщинами?
— С женщиной.
— И когда в последний раз?
— Это было… постойте-ка… двадцать шестого декабря тысяча девятьсот сорок пятого года.
— Ответ, достойный адвоката. Но это же… почти двадцать три года назад. Сколько вам тогда было лет?
— Семнадцать.
— И это была та самая женщина, которую вы сильно любили?
— Нет-нет, конечно же нет!
— Это была проститутка?
— Конечно нет.
— Кажется, мы подходим к болезненной теме. Ваши ответы становятся краткими, формулировки нехарактерно скупы.
— По-моему, я отвечаю на все ваши вопросы.
— Да, но поток красноречия иссяк. И наш час, кстати, тоже истекает. Осталось время только сказать вам, что в следующий раз мы пойдем другим путем. Пока что мы, так сказать, только готовили почву. Я пыталась выяснить, что вы за человек, и, надеюсь, вы тоже хоть немного выясняли, что представляю собой я. Собственно анализ еще, можно сказать, и не начинался, потому что я говорила мало и на самом деле еще ничем не помогла вам. Если вы захотите, чтобы мы продолжали (а принять решение надо будет уже очень скоро), нам придется копнуть поглубже, и если все пойдет хорошо, мы вскроем следующий пласт, а продолжать в таком вот импровизационном духе больше не будем. Но прежде чем вы уйдете, скажите, как вам кажется, то, что отец не оставил вам по завещанию ничего, а только вашим детям, если они у вас будут, это было наказание? Это он на своем языке давал вам понять, что не любит вас?
— Да.
— А вам важно, любил он вас или нет?
— Неужели это нужно называть любовью?
— Слово-то ваше.
— Это чересчур эмоциональный термин. Мне было важно, считал ли он меня порядочным человеком, мужчиной… достоин ли я, по его мнению, быть его сыном.
— Разве это не любовь?
— В обществе теперь не принято говорить о любви между отцом и сыном. Ну то есть оценка сына отцом, на мужском языке… А весь этот разговор о любви между отцом и сыном отдает чем-то библейским.
— Человеческие отношения эволюционируют отнюдь не так резко, как считают многие. Оценка царем Давидом своего непокорного сына Авессалома тоже выражена мужским языком. Но я думаю, вы помните и плач Давида об Авессаломе, когда тот был убит.
— Меня называли Авессаломом прежде, и мне это сравнение не нравится.
— Хорошо. Нет нужды притягивать за уши исторические сравнения. А не думаете ли вы, что, работая над завещанием, отец имел в виду нечто большее, чем оставить за собой последнее слово в вашем споре?
— Почти во всем он был человеком очень прямым, но вот в личных отношениях мог действовать весьма изощренно. Он знал, что его завещание будут пристально изучать много людей и им станет известно: он возложил на меня обязанности, приличествующие юристу, но не оставил мне ничего, что подобает оставлять своему ребенку. Многие из этих людей к тому же в курсе, что когда-то он возлагал на меня большие надежды и назвал меня в честь тогдашнего своего героя — принца Уэльского, а значит, что-то не сложилось и он во мне разочаровался. Так вбивается клин между Каролиной и мной, и так у Денизы всегда найдется повод меня уязвить. С отцом у нас нередко случались натуральные скандалы по поводу женщин и моей женитьбы, но я ни разу не уступил и никогда не сказал, в чем дело. Но он знал, в чем дело. И вот он сказал в нашем споре свое последнее слово: делай мне назло, если смеешь, живи бесплодным евнухом, но не считай себя моим сыном. Вот что означало его завещание.
— А для вас это много значит — считать себя его сыном?
— Альтернатива меня не слишком прельщает.
— Что за альтернатива?
— Считать себя сыном Данстана Рамзи.
— Его друга детства? Того, который усмехался на похоронах?
— Да. Ходили такие слухи. И Нетти намекала… А Нетти вполне могла знать, о чем говорит.
— Понятно. Ну что ж, нам о многом нужно будет поговорить, когда мы встретимся на следующей неделе. А теперь я должна попросить вас уступить место следующему пациенту.
Я никогда не видел следующих пациентов или тех, кого доктор Галлер принимала передо мной, потому что в этой комнате были две двери — одна вела в кабинет из приемной, а другая — из кабинета прямо в коридор. Меня это вполне устраивало, потому что когда я выходил от нее, то выглядел, пожалуй, довольно-таки странно. Так о чем я говорил?
7
— Постойте-ка, мы дошли до пятницы вашей несчастливой недели, так? Расскажите мне о пятнице.
— В десять часов, а это начало банковского дня, Джордж Инглбрайт и я должны были встретить двух человек из Казначейства, чтобы вскрыть сейф моего отца в хранилище. У нас когда кто-нибудь умирает, все его счета замораживаются, все деньги словно бы арестовываются, пока налоговики не произведут ревизию. Это довольно странная ситуация, поскольку то, что держалось в тайне, становится вдруг достоянием гласности, а люди, которых вы видите в первый раз, командуют вами там, где вы считали себя важной персоной. Инглбрайт предупредил меня, что с людьми из налогового ведомства нужно вести себя потише. Он — старший в юридической фирме моего отца и, конечно, знает все входы-выходы, но для меня это было в новинку.
Налоговики оказались людьми самыми заурядными, но мне было тяжело сидеть с ними, запершись в одной из банковских каморок, и пересчитывать содержимое отцовского сейфа. Нет, сам я ничего не считал. Я только смотрел. Они предупредили, чтобы я ничего не трогал, и это меня разозлило; следовало понимать, будто я могу схватить пачку цветастых ценных бумаг и удариться в бега. Содержимое сейфа носило личный характер и никак не было связано с «Альфой» или какими-либо другими компаниями из тех, что контролировал мой отец, — однако слишком уж личным, вопреки моим опасениям, не оказалось. Я слышал рассказы о сейфах, в которых находили локоны, детские туфельки, и женские подвязки, и еще бог знает что. Ничего такого в отцовском сейфе не обнаружилось. Только акции и облигации на очень крупную сумму, их-то налоговики тщательно пересчитали и оприходовали.
И вот что еще меня тревожило: жалованье им полагалось явно небольшое, а ценности они описывали значительные. Что они при этом думали? Завидовали? Ненавидели меня? Упивались своей властью? Отдавали ли они себе отчет в том, что ниспровергают сильных мира сего и возвышают бедных и слабых? Вид у них был непроницаемый, но кто знает, что творилось у них в голове.