— Пусть все они будут счастливы! Оп! Оп! Оп!.. Мы тоже еще будем счастливы!
— Счастливы?
— Ты мне не веришь?.. А ты верь!.. Оп! Выше ножку!.. Хотя что это тебе, милый мой, напоминает?.. Что, Сигизмунд?
— Что?
— Не напоминает ли это тебе, золотой мой, пир?
— Пир?
— Ага. Пир. Пир во время чумы!
И они танцуют, танцуют в обморочной тишине — и скрипят лишь доски. А за их спинами, в глубине, на огромном полотнище… И поднятая в приветствии рука — как карающий меч: «Диктатура есть железная власть, революционно-смелая и быстрая, беспощадная в подавлении…»
— Встать! Суд идет!
И все поднялись. И стоя выслушали приговор по делу Кулешова, убийцы; приговор был справедлив и встречен почти единодушным одобрением.
Потом подсудимому предоставили последнее слово:
— Последнее слово.
— Я, — сказал он, — я… я… я… Не надо так. Вы что? Они же ребеночка спалили. И я не мог по-другому. Я жить хочу, как и вы. Жить хочу. Можно я еще поживу? — Лицо подсудимого было увлажнено потом, как дождем.
Далекий погребальный звон колокола. Движение теней; потом оглушительный звук выстрелов. И снова тишина — только печальный колокольный перезвон и марионеточные движения теней.
М. - один в мире. Он один и на сцене, лежит ничком. Появляется Зинаида в мерцании софита, словно видение, призрак:
Прекрати приходить ко мне каждое утро мертвецы до рассвета уходят всегда мертвецы появляются вечером только прыгают в сад залезают на окна прячутся в листьях ползут по деревьям чтобы видеть оттуда что в доме творится.
То под видом бродяги приходишь ко мне а то как старьевщик стучишься с вопросом а нет ли чего у меня для тебя?
Но чаще всего ты приходишь как нищий как слепой изменяешь свой голос подайте слепому но мне под лохмотьями рана видна и нож кривоострый мне виден в груди и два глаза под стеклами черных очков упорно разглядывающие меня всей чернотою смерти и в протянутой голой ладони твоей открывается мне мое будущее включая мое настоящее.
— Зинаида! Зиночка! — М. делает слабую попытку задержать призрак призрак жизни.
Кулешов именем РСФСР был приговорен к высшей мере наказания: смерти.
* * *
М. - один, зал пуст и гулок, великий крысиный инстинкт заставил всех бежать, но никто не понимает истины: убежать от догм, предначертанных усыхающей рукой вождя, нельзя, равно как нельзя убежать от самого себя.
— Сигизмунд!.. Черт! Опять все кругом повымерло?.. Эй?! — кричит М., доказывая свое существование.
— Кто тут? Мастер? Сердце? — Дирижер суетится, вылезая из оркестровой ямы. — Врача? — Старательно жует.
— Не надо врача. Куда всех черт унес?
— Как куда? Обед. Ты ж сам распорядился: обед!
— Кто же на сытый желудок?.. Эх, вы!..
— Извини, жрать всегда хочется. И при Царе-батюшке, и при диктатуре… Господи, прости! — Крестится, осматривается. — Я вот, маэстро, долгую жизнь прожил, а все одно не понимаю — зачем все это надо было?
— Что?
— Ну, Царя-батюшку того… ликвидировать… Чтоб другого… Батюшку… Тсс!
— Сигизмунд? Ты чего… хлебнул… к обеду?..
— Хлебнул. Для храбрости. Устал бояться. У-у-устал!
— Ты бы, родной, от греха подальше… Прикорнул, что ли.
— Нет-нет, я все понимаю; а этого никак не понимаю. Все вроде бы уйдем в землю… в навоз…
— Сигизмунд!
— Мэтр! У меня тут… осталось… — Дирижер скатывается в оркестровую яму и тут же лезет назад, держа над головой ополовиненную коньячную бутылку. — От сердца очень даже помогает. Пять капель.
— Ох, Сигизмунд!
— Сегодня можно. Генеральная не каждый день. — Всматривается в глубину сцены, кричит: — Эй, третьим будешь? О Господи, прости еще раз! Ты знаешь, каким я от страха храбрым стал? Сам себе удивляюсь. Давай за тебя, Мастер. За вечного тебя! Ты у нас один такой остался.
— Давай за всех нас, Сигизмунд! Пять капель! — Поднимает стакан к глазам. — Жаль, что мы не деревья. Когда их рубят, они умирают стоя.
— Вот за это я тебя и люблю, маэстро! — Дирижер залпом выпивает. — За образность! За то, что ты… ты хорошее дерево. Ты… ты… тополь. П-п-пираменд… пппирамидальный!.. Тьфу ты!.. Вот какой!.. Нет!.. Ты груша! Вот! Груша! Послушай старого пархатого и бедного еврея: ты — груша; из груши знаешь какие чудные скрипки… скрипочки… — Запнулся. — О Господи! Совсем епнулся старый дурак. Не-е-ет, я не хочу, чтобы из тебя… исходя… из нужд хозяйства. Вот меня — пожалуйста. Я — кто?.. Я — саксаул! Рубите меня, мне не больно! — Оглядывается по сторонам, быстро говорит: — Я чего придумал? Тебя надо спрятать, ей-ей! Конкспи… конспирироваться. Понимаешь? Переждать. Я тебя… и я тебя… Я не хочу, чтобы из нужд… исходя…
— Родной мой, — отвечает М., - куда от себя спрячешься? Я вот в чужую шкуру пытаюсь влезть — и, чувствую, не могу! Хочу — и не могу. Пусть меня научат, как это делать… Как?!
К оцинкованной спецмашине подвели Кулешова — летняя легкомысленная публика глазела. Преступник, пропадая в автомобильном зеве, оглянулся на нее, он оглянулся, невнятный и улыбчивый, и, оглядываясь, хорохористо взмахнул рукой.
Я же вернулся домой. Я вернулся домой и совершил мелкое хулиганство: в письменном столе прятались О. Александровой деньги, деньжища, денежки. Моя жена копила их на покупку — покупку чего? Телевизора, холодильника, мебельной стенки, малолитражки, дачи, шубы, души, конфет, кофе, Библии, праздника, мороженого, счастья в личной жизни? Не знаю. Трудно сказать, зачем она хранила деньги в письменном столе. Я так и не смог ответить на этот вопрос. Может, поэтому взломал замочек, реквизировал одну ассигнацию и отправился, мародер, в магазин.
Там была очередь за плодами манго, но я купил бутылку коньяка и керамическую плитку шоколада. Дело в том, что я ненавижу очереди; я бы купил плоды манго, если бы не билась за ними в судорогах нищая очередь, и поэтому мне пришлось довольствоваться коньячной бурдой и маркированным кондитерским изделием.
Я снова вернулся домой, отключил телефон, открыл бутылку с празднопахнущей жидкостью, надкусил шоколадку и… нажрался как свинья.
Почему? Потому, что имею право. В нашей героико-романтической стране каждый гражданин имеет право иногда распоряжаться своей судьбой в свое же удовольствие.
Но через несколько минут случилось то, что должно было случиться, когда человек жрет коньяк в рабочее время и на голодный желудок.
Меня замутило, и я поспешил в сортир, где исторг из своего недоуменного организма всю инородную нечисть. Потом, слабый, но осветленный, как вечерняя улица, упал на диван и забылся в трудном сне.
М. не успел — Зинаида, ворвавшись на сцену, в невероятном прыжке настигает старого дирижера. Они валятся на доски и катятся по ним. Женщина беспорядочно, жестоко колошматит Сигизмунда по голове: