жизни с теми обстоятельствами, которые характерны и для властителей его дум, и для их героев, Пушкин искренне думал, что он им подобен и должен осуществить ту жизнь, какой жили его воображаемые и жившие герои и какая казалась столь безумно очаровательной со страниц их произведений.
Таким образом, литература, создавая героев, прежде всего, влияла на жизнь, вызывая подражание в фактической жизни. И когда Пушкин переходил от повседневной жизни к творчеству, ему не нужно было прибегать к внешним заимствованиям для изображения своего героя. Он был искренен и оригинален, черпая материал для характеристики в самом себе и считая созданное им представление о самом себе тождественным тому внутреннему существу своему, которое было тогда закрыто для него. В это время в его жизни было много игры, свободной игры его духовных сил; по мере сил своих и своей пылкости Пушкин осуществлял в 1820–1823 годах любезный ему романтический идеал.
Мы можем судить о том, каков был или, вернее, каким казался тогда Пушкин, по его признаниям. Из собственного его признания мы, например, знаем, что в «Кавказском пленнике» он изображал себя или того Пушкина, за какого он стремился себя выдать. Но, оставляя в стороне автобиографические указания поэмы, мы можем указать и на свидетельства объективные. Вспомним наивное, указывающее романтическую настроенность признание в письме к брату от 24 сентября 1820 года. Говоря о той страже, какая охраняла Раевских во время путешествия на Кавказе, Пушкин добавляет: «Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению». В кишиневском дневнике Пушкин, получив письмо от Чаадаева, помечает: «Твоя дружба заменила счастье — одного тебя может любить холодная душа моя». Но вот свидетельство женщины, которая могла хорошо узнать поэта во время совместного путешествия, Екатерины Николаевны Раевской (с 15 мая 1821 года Орловой). 12 ноября 1821 года она пишет брату Александру: «Пушкин больше не корчит из себя жестокого, он очень часто приходит к нам и т. д.». Сопоставим с этим свидетельством холодность и жестокость Кавказского пленника. Когда Пушкин стал разбираться в самом себе, то он нашел, что он не годится в романтические герои, и добродушно признал свою игру в жестокость. 30 ноября 1825 года из Михайловского он писал А. А. Бестужеву: «Кстати, кто писал о горцах в «Пчеле»? Вот поэзия! Не Якубович ли, герой моего воображенья?» (NB. Якубович — славный в свое время бретер, дуэлист, отчаянный человек, пошедший за 14 декабря в каторгу.) «Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc. — В нем много в самом деле романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде — поэма моя была бы лучше».
Какие же автобиографические признания находим мы в пьесе «Мой друг, забыты мной»? Чтобы ответить на этот вопрос, мы ни на одну минуту не должны упускать из внимания того угла зрения, под которым смотрел на себя в это время и под которым показывал себя другим Пушкин.
Эта «Элегия» кажется отрывком, выхваченным из романтической поэмы. На разнообразных путях души показывал Пушкин своего героя; один из путей запечатлен и в этом стихотворении. Тема элегии — противоположение двух образов, двух характеров. Кто такой «он» элегии? Этот «он» пережил мятежное течение молодости, измены и любовь. Его прошлая жизнь — повесть безумства и страстей, таящая опасные откровения; его любовь — такова, что ей можно ужаснуться. Самый рассказ о сердечной жизни возмутит тихий ум, заставит проливать слезы, содрогаться сердцем. Женский образ, вдохновлявший поэта в этой пьесе, проступает ярко из легких очертаний, набросанных элегией, и из скрытого, но чувствуемого противоположения этого образа только что очерченному образу героя. «Она» — невинная, рожденная для счастья, с душой чистой, живой для дружбы, свободной от унынья; она — с младенческой совестью, светлой, как ясный день; с беспечной доверчивостью. Но, вскрывая сущность элегии, мы видим, что ее герой весьма близок к романтическому герою поэм, а героиня — к женскому образу «Кавказского пленника» и к Марии в «Бахчисарайском фонтане». Элегия застигает героя в таком положении, изображения которому мы не находим в поэмах. Весьма любопытна постепенность, с какой развивается история сердца в «Пленнике», в элегии и в «Фонтане». В первой поэме герой после бурно прожитой жизни, пресыщенный и носящий неведомые раны, не в состоянии даже просто вдохновиться искренним и сильным чувством:
Не мог он сердцем отвечать
Любви младенческой, открытой.
Поздно пришла к нему любовь черкешенки: он без упованья, без желаний увядал жертвою страстей, он умер для счастья. В элегии положение меняется. Герой смягчается; он готов вкусить, хоть и не вполне, радости (в варианте: счастье). Но между ним и невинным, непорочным существом, — его прошлое с безумством и страстями. Возможность соединения сомнительна, так как допустима только при том условии, если она не узнает о прошлом. Наконец, в «Бахчисарайском фонтане» невозможность соединения обнаруживается со всей яркостью. Герой страстно жаждет разделенной любви, но Марии непонятен язык мучительных страстей. Герой отвергнут.
Но не чувствуется ли в этой романтической истории чувства бытовая основа — столкновение очень молодого человека, богатого опытами чувственной жизни, уже довольно послужившего Афродите земной, знакомого с ласками не только любовного увлечения, но и оплаченного любовного искусства, с девушкой, чуждой еще всяким опытам любви, но духовно сильной в своей чистоте и невинности? Такое столкновение происходило в 1820-м и следующем году в жизни Пушкина. Мы знаем, что столкновение Гирея с Марией кончилось высоким торжеством женского начала, но эту победу Пушкин изобразил уже в конце своей сердечной истории. Но он не сразу пришел к такому исходу: в этот период противоборства страстей (1820–1823) поэт прошел стадию чисто цинического отношения. Вспомним сюжет «Гавриилиады», вспомним признания поэта:
Мои слова, мои напевы,
Коварной силой иногда
Смирять умели в сердце девы
Волненье страха и стыда.
Переходя к пьесе «Умолкну скоро я» (I), написанной за сутки до только что разобранной элегии, мы должны, прежде всего, отметить, что если бы исследователи не имели хронологического указания, заставляющего связывать настроение II с настроением I, они и не подумали бы искать в I указания на конкретные факты. Вряд ли и Гершензон, который, конечно, не верит в реальное пользование лирой в 20-х годах прошлого века, стал бы допускать реальное бытие юношей, которые дивились долгому мученью любви поэта. На самом деле, не нужно производить специальные историко-литературные сравнения и разыскания, чтобы видеть, что пьеса