крестах — раз, и на всю жизнь!
— И Ванька, сукин сын, — переключился он на слугу, — Оставить своего господина без…
Поручик задумался ненадолго, а без чего, собственно, оставил его нерадивый раб? Но думалось ему тяжко, можно даже сказать, вообще не думалось, и, тряхнув головой, он решил, что безо всего!
— Сукин сын, — ещё раз повторил он, — Байстрюк! Да! Бляжий сын! А значит…
— Хм… — мысли его приняли игривое направление, — Раб, да! И мать его… и вообще, разве не хозяин он рабу своему⁈
— Пороть, — решил он, — а потом — по греческому обыкновению! А то ишь…
* * *
Остановившись возле Ваньки, лейтенант дёрнул щекой и встал, неприязненно разглядывая его. Один из моряков, сопровождавших Шумова, кашлянув в кулак, хотел было, очевидно, сказать что-то, но Алексей Степанович быстро и колюче глянул на него, и слова застряли в горле.
— Лучше бы его вместо Мартыненко, — глядя на Ваньку, неприязненно сказал командир Бастиона, — Какой комендор был! Всякая…
Не договорив, он махнул рукой и зашагал прочь, и поправлять его, рассказывая, что именно Ванька отличился, и если бы не он, то вырезали не только Мартыненко, но и, может быть, самого лейтенанта, никто не стал.
Потому ли, что толком не знали о Ванькиной роли, или же вид у него неподходящий, не геройский, не бравый? Или может быть, потому, что в герои уже назначен кто-то другой…
… или даже не назначен, но всё одно — очень уж неловко выходит, когда сослуживцы, да и ты сам, оплошали, а какой-то штатский, даже не ополченец, а чёрт те кто, спас Шестой Бастион. Ну… пусть даже не спас в полной мере, по-настоящему, но всё-таки, куда это годится⁉
Этим, право слово, нельзя гордиться, никак нельзя… и потому, если уж так вышло, то лучше и не говорить. Как и не было ничего.
Ну а Ваньке всё равно… он сейчас и действительность-то не вполне осознает. Как сел тогда, после боя, подтянув к себе колени, так и сидит, и кровь, своя ли, чужая, уже засохла на нём, притом отнюдь не героически, а как-то неряшливо и даже жалко.
Ну какой из него герой⁈ Сидит себе, воробей ощипанный… Не чирикает, и Бог с ним.
К рассвету суета на Бастионе почти прекратилась, тела убитых и кровь убрали, французскую атаку, если она вообще была, благополучно отразили. Погибших солдат, вместе с зуавами, рачительно раздетыми до исподнего, погрузили на повозки, и убитые отправились в свой последний путь, пятная крымскую землю кровью, как её пятнали уже защитники и завоеватели, меняясь ролями, много тысяч лет до них.
Раненых, обиходив кое-как, отправили чуть погодя в госпиталь. Здесь, на Бастионе, нет ни врача, ни фельдшера, ни…
… согласно Устава, разумеется. Высочайше утверждённого.
Отправился в тыл и Ванька. Ему, как ходячему, места в повозке не нашлось, и он, как и ещё несколько солдат, потихонечку заковылял, безучастно держась за борт повозки и глядя в никуда остановившимися, редко мигающими глазами. Весь в засохшей крови, с начавшими багроветь следами пальцев на горле, выглядит он ужасно, ну да и другие немногим лучше.
В госпиталь отправили только тех, кто никак не сможет воевать, а лёгких, или тех, кого сочли таковыми, оставили пока на Бастионе. К медикам они, быть может, попадут потом, а вернее всего, вся врачебная помощь им ограничится перевязкой не слишком чистой холстиной, под которую положат землю с паутиной, или, быть может, сожжённым порохом. Верное дело, деды плохого не посоветуют!
На передках разномастных повозок пожилые, а может, и не слишком ещё пожилые, но обглоданные службой до седин и морщин фурштатские[ii] солдаты из дослуживающих свой долгий срок. Они, повидавшие всё и вся, разом циничны и сочувственны, и живут, да и думают, по особому, военному — так, как человеку гражданскому и не понять.
С Бастиона выехали не то чтобы бодро, но всё ж таки с пониманием, что начальство, оно зрит если не в корень, то очень может быть, в его, обозного, сторону! А потом, подальше от начальства и увесистых чугунных гостинцев, фурштатские, жалея заморенных бескормицей лошадей, заплелись еле-еле, подрёмывая на ходу.
А раненые…
… ну так и лошадок заморить никак нельзя! За лошадок он, фурштатский, своей шкурой отвечает! Ну а раненые…
… все под Богом ходим, все там будем.
Ванька плёлся, припадая на ушибленную ногу и валясь на один бок, отстранившись от всего, и даже от самого себя. Болит, кажется, решительно всё, и боль эта вполне чувствуется, но так отстранённо, будто она, боль, вынесена за скобочки разума.
Он плёлся, не глядя по сторонам, запинаясь иногда, и не видя, а вернее, не осознавая вокруг разрухи, следов огня и обстрелов. Хромая и запинаясь, он дошёл наконец до госпиталя, бывшего некогда дворянским собранием, а сейчас, как и весь осаждённый Севастополь, отданного войне.
Некогда величественное здание, обглоданное огнём, с выщербленными стенами, в которых кое-где торчат осколки снарядов, а то и ядра, сейчас пребывает в сильном беспорядке. А в просторном дворе, да и на прилегающих улицах, полнёхонько раненых и выздоравливающих, фур со всякими грузами, офицеров и военных чиновников, пришедших сюда по каким-то служебным надобностям…
… и гробов, а чаще — просто тел, завёрнутых в полотно или лежащих, дожидаючись этого.
А над всем этим густой, тяжкий, тошнотный запах смерти, страданий и мук, запах крови и гноя…
… и мухи, количество которых кажется неисчислимым.
Старый, потрёпанный службой фельдшер, курящий подле ступеней входа с видом самым невозмутимым и отчасти даже благодушным, при виде подъехавших повозок покривился лицом, и, зажав короткую трубку-носогрейку в костлявом кулаке, пошёл навстречу, распоряжаться и начальствовать.
— Давай-ка, помогай… — начальственно обратился он к Ваньке, не то не желая утруждаться, не то, может быть, привычным глазом, определив в нём человека, способного на такой труд.
— Да аккуратней берись, раззява! — покрикивает он на помощников, не забывая о трубочке, — Вот