Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 57
речь шла о выдвижении гипотез о невидимом на основе видимого, на базе следов. Разговорный язык греков сохранял (так же, как это происходит и во многих современных языках) отзвуки древнейшего знания охотников. В «Царе Эдипе» Софокла термин «ichnos», «след», и имя прилагательное, связанное с «tekmairō», звучат в словах Эдипа об известии, что фиванская чума разразилась из‐за убийства Лая: «где сыщешь неясный след давнишнего злодейства?»[160].
В начале этих рассуждений я утверждал, что в «Риторике» Аристотель говорит об историографии (или, по крайней мере, о ее сути) во все еще близком нам смысле. Эта «суть» может быть сформулирована следующим образом:
а) человеческую историю можно реконструировать по следам, уликам, «sēmeia»;
б) подобные реконструкции по умолчанию предполагают наличие цепочки естественных и необходимых связей («tekmēria»), носящих достоверный характер: пока обратное не доказано, человек не может прожить двести лет, неспособен оказаться одновременно в двух местах и пр.;
в) за пределами зоны естественных связей историки движутся в пространстве правдоподобного («eikos»): порой их умозаключения достигают крайней степени вероятности, но никогда не бывают полностью достоверными. При этом в текстах историков различие между «крайне вероятным» и «достоверным» имеет тенденцию исчезать.
Нет причин сомневаться в точном значении использованного Фукидидом выражения «hōs eikos» (правдоподобно)[161]. Со времен Фукидида и до наших дней историки по умолчанию заполняли лакуны в источниках чем-нибудь естественным, очевидным и поэтому (почти) достоверным – во всяком случае, по их собственному мнению[162].
Утверждение Аристотеля в «Риторике» (1360a, 33–37) о том, что «historiai» полезны в политике, а не в ораторском искусстве, Мадзарино считал «фундаментальным»[163]. Однако, дабы уловить всю полноту его смысла, мы должны поместить его в тот контекст, в котором оно было сформулировано: в контекст рассуждения о сфере «eikos», сконцентрированного на доказательствах, в особенности на таком техническом доказательстве, как энтимема. Опять же Бернет отмечает, что Аристотель предложил наиболее обтекаемое определение основанной на признаках энтимемы. Оно включало в себя
такие необходимые способы рассуждения, как «умозаключение, призванное дать наилучшее истолкование» (или, как говорилось прежде, умозаключение, восходящее от следствия к причине), без которых было бы трудно не только заниматься риторикой и проводить общественные дискуссии, но и практиковать медицину[164].
Можно ли добавить к этому списку историю? И да и нет. Однако судебный оратор, реконструировавший события прошлого по уликам и свидетельствам, конечно, был ближе к Фукидиду-«археологу» (и к Аристотелю-антикварию), чем к историку, подобному Геродоту, мало заинтересованному в доказательствах и энтимемах.
7
Все сказанное выше указывает на то, что в Греции IV века до н. э. риторика, история и доказательство тесным образом переплетались друг с другом. Попробуем перечислить некоторые следствия этой связи:
А. Языки, на которых мы говорим, полны слов греческого происхождения. Как показал Финли, центральные для нашей жизни понятия, такие как «экономика» и «демократия», на самом деле не синонимичны соответствующим греческим терминам. То же касается и слова «история». Почти полвека назад Момильяно в одной из своих ключевых работ продемонстрировал, что терминологическая преемственность между «историей» и «historia» скрывает глубокий содержательный разрыв. Историография в современном смысле слова возникла в середине XVIII века в труде Гиббона, где совмещались две разные интеллектуальные традиции: философская история à la Voltaire и антикварные штудии[165].
Момильяно показал, что подход Гиббона к истории стал результатом дискуссий между неопирронистами и антиквариями, разгоревшихся несколькими десятилетиями прежде: первые нападали на историю, опираясь на противоречия, обнаруженные в трудах античных историков, вторые защищали ее с помощью строгого анализа первоисточников, в особенности нелитературного происхождения, то есть монет, надписей, памятников. Момильяно подробно остановился на греческой и римской «археологической» традиции, однако главные герои его статьи – это антикварии, жившие в конце XVII – начале XVIII века. Он коснулся «археологии» Фукидида лишь для того, чтобы подчеркнуть ее предполагаемые отличия от археологии Гиппия. Внимание Фукидида к проблеме доказательства наводит на мысль, что нам следует придать намного больше значения тому, как именно он пользовался археологическими и литературными уликами, стремясь реконструировать отдаленнейшее прошлое и бесстрашно выдвигая гипотезы. Кто-то возразит, что Фукидид, однажды уже превратившийся в немецкого профессора, появляется здесь в образе английского детектива или итальянского знатока конца XIX века. Быть может. Однако напряжение между археологическими главами Фукидида и повествованием о Пелопоннесской войне неоспоримо. Вероятно, согласно очень давнему предположению, оно связано с двумя разными литературными проектами[166].
Б. Если предположить, что археологическое (или антикварное) измерение труда Фукидида было способно вызвать у Аристотеля интерес, то общий подход последнего к истории может быть переосмыслен в свете содержащихся в «Риторике» указаний на знание прошлого, выведенное путем умозаключения. Тезис Финли о том, что Аристотель якобы ликвидировал историю (Поэтика 1459b), следует также оценивать иначе – с учетом сообщения самого Финли о важности, которую ученики Аристотеля придавали разысканиям в области старины. В важной статье, напечатанной несколько лет назад, Грегори Надь сделал акцент на судебном измерении греческой историографии, сравнив ее с общественным арбитражем[167]. Если я не ошибаюсь, выводы Надя совпадают с предложенной здесь интерпретацией «Риторики» Аристотеля.
В. Все сказанное о различиях между схожими по форме понятиями, проникшими в наш интеллектуальный лексикон, можно отнести и к термину «риторика». Я попытался показать, что риторическое искусство Аристотеля сильно отличалось от того, что мы сегодня понимаем под понятием «риторика». Следующая глава книги будет посвящена исследованию этого решающего исторического перелома и его последствиям. Однако уже сейчас будет полезно сделать одно замечание общего характера о сегодняшней дискуссии вокруг связей между риторикой и историей.
8
Я вновь оттолкнусь от работы Арнальдо Момильяно, ученого, которому я очень многим обязан. В своей статье «Риторика истории и история риторики» (1981) он энергично отреагировал на стремление Хейдена Уайта, Питера Мунца и других специалистов считать «историков (как и всех других повествователей) риторами, которых можно охарактеризовать в соответствии с присущими им типами дискурса». «Я опасаюсь последствий от применения его метода к историографии, – писал Момильяно, – поскольку он [Уайт] отказался от поиска истины как фундаментальной задачи историка»[168]. События, произошедшие затем на интеллектуальной сцене, показали, что опасения Момильяно были не напрасны. Как и он, я считаю, что поиск истины все еще является важнейшей целью для всякого, кто занимается исследованиями, в том числе и для историков. Впрочем, вывод Момильяно более убедителен, нежели его аргументация. С иронией рассказав о «чарующем эффекте, который новое обращение к риторике оказывает на тех, кто занимается историей историографии», он отметил, что с исторической точки зрения «сознательное вмешательство риторов в дела историографии, вероятно,
Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 57