нам не без самодовольства: «Эти твари меняют цвет в зависимости от места, где находятся, а живут в воздухе (se mantienen de ayre)».
В продолжение этого короткого разговоре хамелеоны (их было двое) продолжали свой путь наверх. Невозможно представить себе ничего более комического. Хамелеон, следует это признать, некрасив; и хотя говорят, что природа никогда не ошибается, нам кажется, что она могла бы сотворить и животное чуть более привлекательное. Впрочем, у природы, как у всякого большого художника, есть свои фантазии, и порой она забавы ради изготовляет гротески. Глаза хамелеона, почти такие же выпуклые, как у жабы, сидят в чем-то вроде внешних капсул и живут каждый своей жизнью. Один глаз может смотреть налево, в то время как другой смотрит направо; один зрачок может уставиться в потолок, а другой — в пол, и это косоглазие придает хамелеонам самый странный вид. Под челюстью у них висит карман, нечто вроде зоба, отчего несчастное животное выглядит глупо надменным, самодовольным и спесивым — пороки, в которых оно вовсе не повинно. Неуклюже изогнутыми лапками хамелеон взмахивает с усилием, суетливо и нескладно.
Один из хамелеонов добрался до верхнего конца веревки и уже трогал передней лапкой розетку, проверяя, можно ли за нее уцепиться и по ней убежать.
Совершая эту пробу, быть может, в сотый раз, он трогательно и отчаянно вращал глазами, прося помощи у земли и неба; затем, убедившись, что с этой стороны ничего хорошего его не ждет, этот новый Сизиф, символ бесплодного труда, с грустным, жалким, безропотным видом стал спускаться вниз; на полпути два хамелеона встретились, обменялись косыми взглядами — возможно, дружескими, но для постороннего глаза чудовищными, и в течение нескольких минут на свисавшей с потолка веревке образовался отвратительный узел.
После самых потешных судорог группа распалась, и каждый хамелеон продолжил свой путь; тот, кто спускался, добравшись до нижнего конца веревки, вытянул заднюю лапку, осторожно помахал ею в пустоте и, не найдя никакой точки опоры, поджал ее с таким разочарованием, с такой бурлескной печалью, каких мы описать не беремся. В силу одного из тех сближений идей, которые на первый взгляд не очевидны, однако же сами собой приходят на ум, эти хамелеоны напомнили нам одну из самых страшных акватинт Гойи: на ней тени умерших пытаются приподнять своими слабыми призрачными руками могильный камень, а тот вот-вот упадет и их раздавит[82]. Борьба против судьбы, неравная борьба.
Чтобы избавить несчастных животных от пытки, мы купили их, заплатив по одному дуро за каждого[83], после чего хамелеоны, удобно устроенные в просторной клетке, избавились от необходимости совершать акробатические упражнения, которые, судя по всему, их вовсе не прельщали. Встал вопрос о том, чем их кормить, и хотя нам хорошо известна средиземноморская неприхотливость в еде, мы сочли, что воздух — пища уж слишком скромная. Конечно, влюбленный испанец завтракает стаканом воды, обедает сигаретой и ужинает звуками мандолины, как доблестный Дон Санчо, но хамелеоны — существа не столь утонченные; они питаются мухами, которых ловят очень любопытным образом, выбрасывая вперед длинный язык с липкой слюной, а затем втягивая его обратно в глотку уже с приклеившимся насекомым.
В самом ли деле хамелеоны меняют цвет в зависимости от среды, в которой находятся? Пожалуй, нет; но кожа у них зернистая, и грани этих зернышек впитывают отблески окружающих предметов лучше, чем кожа других животных. Находясь подле предмета желтого, красного или зеленого, хамелеоны как бы напитываются этими цветами, хотя на самом деле это просто следствие преломления лучей; точно так же окрасился бы и гладкий металл. В действительности никакого впитывания цвета не происходит. В своем естественном состоянии хамелеон желто- или зеленовато-серый. Но тот, кто любит чудесное, вправе сказать, что хамелеоны меняют цвет по собственной воле, и это делает их символом политического непостоянства, хотя наши долгие и тщательные наблюдения позволяют нам утверждать, что к деятельности правительства хамелеон питает самое глубокое равнодушие.
Мы решили забрать наших хамелеонов во Францию; но приближалась осень, и по мере нашего продвижения с юга на север вдоль побережья из Тарифы в Порт-Вендреса через Гибралтар, Малагу, Аликанте, Альмерию, Валенсию и Барселону бедные животные чахли на глазах, хотя было еще довольно тепло. Глаза их на фоне исхудавшего тельца казались еще более огромными. Они косили еще сильнее прежнего, а бедный хилый скелетик под дряблой обвисшей кожей вырисовывался все яснее. Эти чахоточные ящерицы, еле ползавшие и не имевшие сил высунуть липкий язык, чтобы проглотить мух, которых мы приносили им из корабельной кухни, представляли зрелище бесконечно трогательное. Они умерли с разницей в несколько дней, и синее Средиземное море поглотило их тела.
От хамелеонов естественно перейти к ящерицам. Наша младшая дочь получила в подарок ящерицу, пойманную в Фонтенбло, и та очень сильно привязалась к хозяйке. Ящерицу — это был самец — назвали Жаком. Жак был того зеленого цвета, какой пленяет нас на картинах Веронезе; его отличали живые глаза, кожа из абсолютно ровных чешуек и беспримерное проворство. Он никогда не расставался со своей хозяйкой; обычное его место было у нее в волосах, возле гребня. Устроившись там, Жак отправлялся вместе с ней в театр, на прогулки, в гости, причем никогда не обнаруживал своего присутствия. Но если хозяйка усаживалась за фортепиано, он покидал свое убежище, спускался ей на плечо и сползал вниз по руке, чаще правой, которая ведет мелодию, чем левой, которая аккомпанирует аккордами, отдавая тем самым предпочтение мелодии перед гармонией.
Жилищем Жаку служила стеклянная коробка от сигар русского купца Елисеева, выложенная мхом. Таким образом, его частная жизнь протекала на виду у всех. Питался он каплями молока, которые слизывал с пальца хозяйки, а умер от истощения и горя в разлуке с ней, когда она, опасаясь холодов, не решилась взять его с собой в поездку.
Воробей Вавила пробыл с нами недолго. Удар когтей прервал течение его жизни, и гробом ему стала коробка от домино.
Остается описать сороку Марго, кумушку болтливую и остроумную, которая была бы достойна питаться молодым сыром в клетке из ивовых прутьев на окошке в привратницкой[84]. Сколько бы мы ни приглашали к ней учителей древних языков, она так и не научилась здороваться, как сороки из Помпей[85]. Она не умела говорить «Ave», но зато умела многое другое. Это была птица-забавница, которая играла с детьми в прятки,