смог рассматривать манихейство в рамках химерической религиозности, поскольку Юг Франции приобретал под воздействием катарства в XII столетии свойства химерического квази-государства. Чтобы понять это, достаточно обратиться к объемной монографии русского ученого-медиевиста, социолога и профессора Казанского университета Николая Алексеевича Осокина (1843–1895) «История альбигойцев и их времени» (1869–1872). Она составлена на основании оригинальных средневековых документов и реестров Святой Инквизиции, исследованных автором во французских архивах, а не на идеализированных повествованиях разного рода мистиков антикатолического толка, рассказах, имеющих весьма косвенное отношение к объективной исторической действительности. Характерная особенность: «катарское и гностическое возрождение», протагонистом которого по праву считается библиотекарь из Каркассона Жюль Дуанель (1842–1902), к слову, обратившийся в 1895 году к католицизму и издавший тогда же книгу о деятельности неокатарских гностических групп «Разоблаченный Люцифер», активно пошло в гору, начиная с 30-х гг. XX-го столетия и по сути продолжается до сих пор, совпадая по времени с чрезвычайно усиливающейся в последние десятилетия исламизацией Франции. Удивительно? Отнюдь. И к этому вопросу мы еще вернемся. Кстати, Римско-католическая церковь очень серьезно отнеслась к возникновению неокатарского движения в конце XIX-го века, а Святой Престол совершенно определенно осудил реконструкцию Дуанеля как проявление древней альбигойской ереси. Крайняя озабоченность Римской курии возникновением еретического очага на территории, некогда охваченной катарством, вполне понятно: манихейский прозелитизм всегда был направлен на христиан господствующих конфессий и деноминаций. Иными словами, без и вне христианства манихейство нигде практически не существовало. Его цель — в ослаблении и в желательном устранении институциональных начал христианства. Но подобно вирусу, убив и подорвав христианство, оно без него существовать больше не может. Начиная с восточных провинций Византийской империи, манихейство (в данном случае павликианство), само того не разумея, как бы расчищало пространство под новую уже нарождающуюся религию — ислам. Такую же роль богомильство сыграло и в Боснии, когда его представители, сосредоточенные в основном в городских и привилегированных слоях боснийского общества, во время турецкого владычества, начиная с XV-го столетия, перешли в ислам, тогда как крестьянская масса страны оставалась до периода формирования Социалистической Федеративной Республики Югославия (СФРЮ) православной и римско-католической (собственно, это и есть боснийские сербы и хорваты вместе с бошняками-мусульманами, потомками богомилов). Последнее, кстати, поддерживает тезис Дени де Ружмона и отчасти Рене Нелли о весьма проявленной элитарности средневекового катарства Лангедока, отсылая к богомильству Боснии и Герцеговины, просуществовавшему, как нам представляется, до середины XVI-го столетия, пока его последние носители не слились с исламской уммой Османской империи.
Итак, отметим, что основой книги послужило знаменитое кельтско-ирландское повествование о естестве Страсти — сказание о Тристане и Изольде, переложенное на старофранцузский язык одним из англо-британских жонглёров около 1140 года, многие из которых, как выясняется, являлись носителями манихейской катарской ереси. Сам Дени де Ружмон рассматривал легенду о Тристане и Изольде в качестве архетипа «великого европейского мифа о прелюбодеянии», легшего в основу всей Западной цивилизации (о его потрясающих аллюзиях в этом плане и до конца не высказанных выводах мы еще переговорим ниже).
Налицо откровенная типология явлений: катарская ересь равно оказалась плодом адюльтера Европы в отношении Римско-католической церкви; и нынешние красноречивые признаки декаданса коллективного Запада уходят своими корнями именно в эту эпоху. Интересно, что сам Дени де Ружмон — сын реформатского пастора, представителя кальвинистского религиозного учения, победившего католицизм и пришедшего на смену катарской ереси.
Спустя сорок восемь лет после выхода в свет окончательной редакции книги, мы видим, что перед нами не только увлекательная ересология, но и историческая антиутопия, в которой трагическая судьба Тристана и Изольды перестает быть отдаленным во времени символом, прорастая в нашу эпоху через многие века.
Генеалогия европейской страсти как ереси
Согласно Дени де Ружмону, европейский исторический процесс всегда выстраивался на сопряжении антиномий в их равновесии для стабильного и поступательного развития. Если одна из антиномий преобладает, то происходит общественно-политическое смятение или взрыв, последствием чего является хаос, в итоге ведущий как к ослаблению общественных связей в государстве, так и, наоборот, к их гипертрофированному натяжению. Пример: из хаоса Веймарской республики родилась гитлеровская Германия… Подобных примеров сколько угодно. В такой парадигме философии истории все развивается по схеме: равновесие, преобладание, хаос и новая реальность.
Пожалуй, первым из европейских интеллектуалов Дени де Ружмон под антиномией Любви и Страсти вскрывает религиозную борьбу между христианством и манихейством (катарством), где первому соответствует Любовь (Агапе), тогда как второму — Страсть (Эрос). Отсюда и замечательная аналогия Страсти с ночью, а Любви с ясным днем. Но беда в том, что книга выдающегося швейцарца поэтическая, и автор абсолютно не замечает, когда, будучи охваченным вдохновением, оказывается на стороне именно Страсти, которую изначально намеревался разоблачать и вскрывать опасности увлечения ею. В этом смысле XII-е столетие во Франции представлялось переломным: европейская Страсть, дремавшая почти половину тысячелетия под спудом христианской Любви и кафолического христианства, наконец-то вырвалась наружу благодаря быстро распространяющейся восточной ереси манихейства, уже несколько подзабытой со времен Блаженного Августина и других святых отцов-апологетов первенствующей христианской Церкви. Стоит отметить, что ересь эта на протяжении столетий успешно мимикрировала, оказавшись в определенной местности и среди определенного народа. Именно об этом говорит в своем Неокончательном научно-полемическом постскриптуме, в разделе Об изобретении любви в XII-м столетии, Дени де Ружмон, когда Страсть, облекшись в одеяния Любви, напрямую попыталась установить свое господство над молодой в ту пору Европой посредством столетия гонимой, но внезапно сильно закрепившейся на западе континента ереси. Вот почему, по логике того же Дени де Ружмона, катарскую церковь Любви следует называть… «церковью» Страсти, о чем автор открыто не объявляет, но что довольно определенно предполагает и подразумевает. Впрочем, за подобными оговорками Дени де Ружмона идут оправдания катарства и отсылка к его аскетической сущности. А разве Страсть не может быть аскетичной? Ведь именно о своеобразной «аскезе» Страсти нам рассказывают роман Тристан и Изольда, произведения трубадуров, а Готфрид Страсбургский даже описывает еретическое святилище, посвященное Страсти, о чем недвусмысленно дает понять Дени де Ружмон.
Но поскольку очевидно, что автор составляет свое сочинение под влиянием некоторых озарений, не всегда очевидного характера, постольку тональность «Любви и Западного мира» сугубо поэтическая, и отсюда Страсть играет с исследовательским дарованием Дени де Ружмона злую шутку: она его завораживает, дозволяя раскрыть о себе отдельные тайны, способные объяснить важные моменты в истории цивилизации и духовной культуры Европы. Однако вспышки откровений подобной природы, появляясь, быстро исчезают, а искусственно и с усилием поддерживая их напряжение, автор распыляется на большое число интересных подробностей, свидетельствующих о его эрудиции и вовлеченности в проблему, но не разрешающих кардинально поставленные ей