этих рассказов. Это можно назвать безразличием: своими героями Шаламов интересуется так же, как всем остальным в этом лагерном мире, — только когда с ними что-то происходит здесь, внутри. Его совсем не интересует, есть ли за заключенным вина, — но и явная безвинность оставляет равнодушным. Виновные или нет, «политические» или «бытовые» — все это стирается после тех самых первых трех недель вместе с привычками и характером. Остается удача, осторожность, хватка, хитрость, отчаянность, злость — что-то, что помогает вытерпеть и пережить неизбежное.
Мучители
Шаламов старается не впускать в «Колымские рассказы» ничего «личного» — оценок и чувств, которые естественны для человека в обычной, нелагерной жизни. Профессиональных мучителей — лагерное начальство — он видит и описывает с точки зрения той конкретной угрозы, которая от них исходит здесь и сейчас: успеть бы увернуться. Очень редко, коротким обрывком предложения позволяет себе что-то вроде чувства: «Я не выносил розовощеких, здоровых, сытых, хорошо одетых…»
Но есть одно исключение, одна категория насельников лагерей, которые в «Колымских рассказах» показаны с артикулированным моральным осуждением. Это блатные, блатари, — уголовники, сбивающиеся в могущественную свору, образующие подлую прослойку между всеми и начальством. У них все свое и все особенное — для них лагерь не по ту сторону жизни, а он и есть сама жизнь, им здесь хорошо, лагерь — это их воля во всех отношениях. Блатари — стукачи, саботажники и провокаторы, заставляющие других идти к себе в услужение, чесать себе пятки, «образованных» пересказывать себе для развлечения романы. Это фигуры, от которых исходит не просто угроза, а растление, гниль. Шаламов в «Колымских рассказах» вообще-то пишет о себе так же безжалостно, как и обо всех остальных, автор такой же голодный доходяга, готовый на все ради лишнего куска хлеба или свободного от работы дня. И только когда речь идет о блатарях, он позволяет себе короткую, сухую вспышку гордости — за то, что никогда на эту службу не пошел и на эту покупку не поддался. «Лучше умереть» — это вообще-то совсем не тон «Колымских рассказов», к любой тени героизма Шаламов относится скорее с подозрением. Но вот в этом единственном, крайнем случае идет и на него.
Одиночество
Мифология лагеря включает в себя представление о солидарности, пусть хотя бы негласной. «Колымские рассказы» — о том, что спасение в антисолидарности. Ни одной истории спасительной дружбы здесь нет. Дружба, говорит Шаламов, возможна в обстоятельствах не крайних — например, в больнице. Но не в лагере. Любой, кроме тебя самого, представляет прямую угрозу или возможную опасность. Для того чтобы с кем-то дружить, на кого-то полагаться, нужны дополнительные силы, но их нет. Единственный выход в том, чтобы все свои силы, всю энергию, все калории собрать в себе, ни с кем не делясь. Никакого шанса, кроме твоей собственной удачи, у тебя нет. Единственное, что держит самого автора-рассказчика, — это просыпающееся в нем упрямство, говорящее «я не позволю себя убить». За это упрямство он хватается, как за спасительную нить, но оно принадлежит только ему самому — и разделить его ни с кем нельзя. Все герои «Колымских рассказов» в огромном, многолюдном лагере выживают в одиночестве и умирают каждый за себя.
Счастье
«Колымские рассказы» переполнены счастьем, они, собственно, все про счастье — быстрое, острое и страшное. Как счастье здесь переживается любое событие или обстоятельство, которое отдаляет героев от голодной смерти, от окончательного вымерзания, от побоев. Ощущение куска хлеба в руке, мысль о спрятанном в тайнике окурке, вид постельного белья в больничной палате — все это сопровождается блаженным вздохом, мгновенным броском тела и чувства в сторону близкой добычи. Все герои знают — и читатель вместе с ними, — что это блаженство немедленно будет отобрано, уничтожено, затоптано. Чем больше у человека отбирают, тем элементарнее становится то, что он переживает как счастье (так, рассказ «Посылка» начинается со счастливого ожидания сахара, а заканчивается немым блаженством от того, что до смерти избили не тебя, а соседа по нарам). У читателя нет возможности не разделить это счастье, отказаться признать его таковым — хотя такое признание чревато мысленным унижением. Но униженным быть лучше, чем бесчеловечным.
Как и многое другое в «Колымских рассказах», счастье лишено длительности — оно кончается быстрее, чем то предложение, которое его описывает.
Смерть
Умирать в «Колымских рассказах» не страшно. Иногда — больно, но не больнее, чем жить. Смерть есть чужая и своя. Чужая смерть — не событие, у нее нет ни предвестников, ни ритуалов. Это освободившееся место на койке, лишняя порция еды, которую можно получить, пока мертвый еще не снят с довольствия, пара ботинок или рубаха, которые можно припрятать. Смертей в «Колымских рассказах» много, но почти никакой рассказ не заканчивается чьей-то смертью: она не точка, а проходной эпизод. Своя же смерть — это главный попутчик и партнер. На нее постоянно рассчитывают, ее выслеживают — по чрезмерной легкости собственного высушенного голодом тела, по неизлечимости язв, по ничем не восстановимой потере сил. Выживает в колымском аду только тот, кто никогда от своей смерти не отворачивается, не сводит с нее глаз. Хотя и это не гарантия.
№ 22, 1 июля 2022
Внутренняя деколонизация. Как уральские мари уживались с чужой культурой и сохранили свою
(Анна Толстова, 2019)
Одна из лучших выставок 2019 года — «Урал мари. Смерти нет»: ее премьера состоялась в Екатеринбурге в Ельцин-центре в рамках 5-й Уральской индустриальной биеннале современного искусства. Уральские марийцы — потомки тех, кто ушел на Урал из Поволжья после падения Казани и Черемисских войн, спасаясь от насильственного крещения и сохраняя свою веру и обычаи. Однако фотографии, сделанные внимательным к деталям глазом, свидетельствуют о том, что креолизация нагнала их и на Урале — и в дореволюционные, и в советские, и тем более в нынешние глобалистские времена: характерные солярные орнаменты окружают лики православных святых на новейших образах, традиционная геометрическая вышивка и нарядная пестрядь тонут в море современных цветочных узоров на клеенчатых скатертях, обоях и фаянсовых чашках, подвески из бусинок с николаевскими монетками нашиты в чьей-то «яге» на леопардовый полиэстер китайского, судя по всему, производства, и икона советской изопропаганды «Грачи прилетели» красуется в красном углу избы рядом с портретом героя Великой Отечественной. А затем вы узнаете, что марийцы живут тут, в глухих уральских деревнях, не одни.
То есть все это время, сперва крещеные, потом атеистически просвещенные, а теперь вторично обращенные в православие, они живут вместе с умершими, потому что их мертвые не совсем, не как у секулярно воспитанного горожанина, умерли: они приходят к живым, обычно