его тревожить… Все равно завтра повидаю… Притом у него забота. Ведь он староста?
– Так точно, ваше высокоблагородие…
Невдалеке, в тени частокола, стояла тройка. Лошади ржали и фыркали, и колокольчик позвякивал под дугой. Полковник собирался навестить старых знакомых в стороне от тракта и завтра должен был вернуться, чтобы продолжать дальнейший объезд. Через полчаса лошади были поданы к крыльцу, денщик помог полковнику усесться, усадил мальчика и сам вскочил на козлы.
– Прощайте, господа! – сказал полковник добродушно.
– Счастливого пути! – отозвалось несколько голосов.
– А вы, Степанов, – обратился полковник к этапному начальнику, – смотрите, чтобы все было в порядке. Вы меня знаете: я никому зла не желаю; ну а за беспорядки не взыщите. Солдата и арестанта в обиду не дам, не дам-с!.. У меня правило!..
– Слушаю-с…
Тройка взвилась, повозка обогнула холмик, и звуки колокольчика долго еще неслись из сумерек, тихо порхая вокруг запертого и примолкшего этапа.
Залетал этот звон и в этапную камеру, в которой воздух, несмотря на открытые окна, был спертый, затхлый и душный… Через час камера спала тяжелым сном усталости. Порой слышался сдавленный писк ребенка, порой прорывалось сонное бормотание, и затем опять все сливалось в одном дыхании, точно камера дышала одной грудью, обладала одним пульсом. Порой по тракту проезжала обратная тройка, и тихие удары колокольчика врывались сюда и висели в воздухе ровными толчками, точно рядом с камерой бился еще чей-то пульс – пульс раскинувшейся за оградой свободной и свежей ночи.
В камере не спали два человека. Один был Залесский. Заложив руки за голову, он глядел вперед, и мысли бежали лихорадочно в его голове… Порой они туманились, и тогда только смутные образы стояли в воображении. Ему слышался ровный шум леса. Громадные ветви, теряясь в темноте, качались сумрачно и важно; темнело; колокольчик замер где-то в бесконечной дали и оборвался… Как будто целая бесконечность отделила эти звуки от темной чащи, в которой бились затерянные люди… И ему казалось, что сам он тут же, рядом с ними, в таком же темном лесу и не может найти выхода ни себе, ни им. Когда же он опять открывал глаза, он видел на другой наре напротив сальный огарок и лицо Фролова, склоненное над книгой. На лбу бродяги залегли глубокие морщины…
«Не понимает», – думал Залесский, и ему опять стало отчего-то совестно…
Потом он совсем забылся…
Ночью его разбудил шум… Фролов стоял около него и гневно смотрел на его соседа. Это был тощий и жалкий субъект, шут и балагур, который постоянно подходил к нему с предложением услуг и лестью. Залесского это тяготило, и, чтобы избавиться от него, он раза два давал ему по мелочам деньги. Теперь Жилейка (так звали этого арестанта), пользуясь темнотой, прилег тесно рядом с ним и попытался выдернуть из-под головы Залесского пиджак, в котором были деньги. Фролов, очевидно, заметил это и теперь держал Жилейку сильной рукой за шиворот… Начинали просыпаться арестанты.
– Что такое? – спросил кто-то.
– Жилейка, слышь, к барину подсыпался…
– Оставьте его, – сказал Залесский.
Фролов тряхнул Жилейку и бросил его опять на нары.
– Собака! – сказал он. – Ложись поди со мной, ну!.. А ты, барин, тоже… Сам виноват… Не видишь, что это за человек… Зачем давал деньги?.. Слабы вы на это, господа политические…
Через минуту в камере все опять спали. Фролов тоже лег на свое место… Погасил свой огарок. В дальнем углу, в фонаре тускло светила лампа.
Глава VI
На следующий день Залесский проснулся поздно.
Партия получила от этапного начальника позволение отрядить охотников за сбором подаяния в соседние деревни. Окруженные конвоем, нарочно звеня кандалами как можно сильнее, они проходили по улицам деревень, стараясь придать себе особенно угнетенный и несчастный вид, – и тянули хором жалобный мотив:
«Мило-се-ердныя наши-й ма-а-тушки-й…»
Они успели уже вернуться с целой телегой милостыни, и, когда Залесский открыл глаза, староста и два помощника были заняты дележкой. Перед ними были навалены караваи хлеба, куски ситника, баранки; они старательно резали ровные куски, прибавляя к каждой доле небольшие ломтики булок. Половинки баранок втыкались в хлеб.
«Много набрали сегодня, – подумал Залесский, – должно быть, праздник».
Сегодня он чувствовал себя в другом настроении; вчерашние его впечатления отодвинулись куда-то далеко, и он опять с любопытством наблюдал суетливую толпу арестантов.
– Барин, милостыню возьмешь, что ли? – спросил у него Фролов, заметив, что он проснулся.
– Нет, не возьму.
Залесский никогда не брал своей доли. В первое время он старался победить в себе невольную гордость и брать милостыню, как все другие. Но затем он представил себя в числе поющих «Милосердную». Может ли он, как другие, заработать эти куски? Нет, – стало быть, он не должен участвовать и в дележе.
Это выделяло его из арестантской среды и могло показаться гордостью. Фролов спрашивал его всякий раз и всякий раз равнодушно кидал его долю в общую кучу, не выражая своего мнения…
Залесский встал с нар и осмотрелся. Камера была почти пуста: большинство арестантов гуляли по двору, шутя и балагуря с торговками. Несколько человек зашивали у окон халаты, искали насекомых, кое-кто приглаживал коты или подкандальники, готовясь к завтрашнему пути. В камере господствовало настроение ленивых и прозаических будней.
Такой же будничной показалась теперь Залесскому и фигура Фролова.
– Кипяток! Кипяток! – раздалось вдруг у дверей, и два человека внесли в камеру ушат с кипятком для чая, поставив его около старосты. Арестанты торопливо наполнили камеру, подходя с чайниками и получая вместе с тем свою долю милостыни.
Торговки, продававшие на дворе съестное, убирали лотки. Залесский торопливо вышел, остановил одну из них и, взяв первый ломоть, попавшийся под руку, вернулся в камеру. Он также заварил чай и, усевшись в стороне, стал медленно пить.
День прошел так же тускло и скучно.
Солнце зашло, и на дворе быстро темнело; в окна виднелась большая тяжелая туча; она тихо ползла по небу, как бы раздумывая о чем-то и разглядывая то место, куда пролиться дождем. Но дождя не было, только в окна залетал посвежевший ветер.
Зажгли лампы; от этого стены сразу побелели, окна выступили черными пятнами, и туча потерялась в темноте. Теперь двор затих, а камера ожила и зашумела.
В дверях показалась голова караульного.
– Смирно, ребята! Сейчас будет полковник.
Во дворе послышался топот шагов.
В темном четырехугольнике дверей показалась добродушная фигура Семена Семеновича. Сюртук его с измятыми погонами, по обыкновению, был расстегнут, что придавало ему вид некоторой благодушной распущенности. В левой руке он держал свою трубку с длинным чубуком, один конец которого посасывал