В аэропорту меня всегда встречала или провожала одна из них. Нередко это происходило в дневные часы, и тогда я не обращал внимания на их наряды — деловые будничные костюмы не отражали погони за молодежной модой. Но если час, когда садился или взлетал самолет, близился к коктейльному или еще позже, одна из сестер — а то и обе — обязательно являлись на высоких каблуках и с идеальной прической (Жозефина всегда красилась в черный цвет, а Бетси следила, чтобы ее волосы были того же медового оттенка, что и в юности), разодетые и увешанные драгоценностями, так что я часто ловил себя на том, как переминаюсь с ноги на ногу, пока мы в окружении мемфисских зевак ожидали багажа или стояли в очереди перед посадкой на самолет в Ла-Гвардию.
После каждых таких мемфисских проводов было особенно приятно и утешительно видеть Холли Каплан, добравшись из Ла-Гвардии на 82-ю улицу. Ее чувственные каштановые волосы, коротко подстриженные и чуть тронутые сединой (особенно прямая челка), ее туфли на плоской подошве, белая блузка с короткими рукавами, темная юбка и простые наручные часы в качестве единственного украшения — все это говорило мне о Мемфисе то же, что сказал Манхэттен в первый же день, когда я сюда приехал: жизнь не обязана быть такой, как в Мемфисе.
4
Один раз, когда я приехал из Ла-Гвардии, Холли встретила меня в передней. Обычно она не трудилась меня приветствовать, но было уже достаточно поздно, и, видимо, услышав, как я копошусь с тремя замками нашей двери, она решила убедиться, что войти пытаюсь именно я, а не какой-нибудь посторонний. (Мы живем в одном из самых безопасных районов Верхнего Вест-Сайда, но все же приходится быть очень осторожными.) Когда я наконец справился с дверью, я был так рад видеть Холли, что бросил сумку и обнял ее. И сразу почувствовал, как она напряглась от изумления при виде подобной демонстрации чувств. Она тут же заметила с осуждением в голосе:
— Похоже, в этот раз было хуже, чем обычно.
— Гораздо хуже, — ответил я, хотя в действительности преувеличивал. Просто в этот раз сестры прибыли, чтобы посадить меня на самолет, при полном параде. Когда я выпустил Холли из объятий, она забрала мою сумку и отнесла в спальню. (Холли — феминистка до мозга костей и не упускает таких возможностей.) Я же направился прямиком на кухню и состряпал себе полуночную трапезу. Через несколько минут вошла она и села за эмалированный столик, где я ужинал. Помню, она курила, что так поздно вечером делала нечасто, если только не работала с особенно негодными гранками или была раздражена чем-нибудь еще. Я начал излагать истории о похождениях моих сестер и об их усилиях то досадить отцу, то угодить ему. Холли выпустила огромное облако дыма и раздраженно заметила, что я совершенно одержим своей семьей!
Мы с Холли часто бросались друг в друга этим обвинением. Поначалу жалобы на наши семьи служили, возможно, самыми крепкими узами. Однако с тех пор мы заездили эту тему до дыр. И потому в тот раз я не прибавил больше ни слова о визите домой. А когда несколько месяцев назад начали приходить письма об отцовском «выходе в свет», мне пришлось и это держать в себе.
Но в воскресенье вечером, когда Бетси и Джо позвонили насчет планов отца на свадьбу с миссис Кларой Стокуэлл, я снова задумался о реакции Холли на рассказы о моей семье как в том случае, так и во многих других. Видите ли, в течение вечера, когда я уже принял решение, забронировал место на рейсе и начал собирать сумку, я думал о том, чтобы позвонить Холли и сказать, что собираюсь в Мемфис. Но я знал, что любые слова о моем отце и о том, чего он может натерпеться от рук моих сестер, станут для нее поводом и для смеха, и для раздражения. В конце концов, на следующее утро я вышел из квартиры, так и не дав ей об этом знать. Тогда мне казалось, что это означает окончательность нашего разрыва.
Ночью я не сомкнул глаз. Но думал я не о Холли. А об отце. В уме я перебирал письма от Бетси и Джо с добродушными сообщениями о его вечерах с пожилыми дамами и недавние письма со снисходительными рассказами о «выходе в свет» с женщинами другого сорта. Но думал я и о письмах на ту же тему от Алекса Мерсера. Казалось странным, что сестры описывали вечера отца в разных ночных заведениях центра города в мельчайших подробностях — или что вообще могли их описывать, не присутствуя лично. На момент получения писем мне это не приходило в голову. Кому-нибудь другому показалось бы еще более странным, что Алекс Мерсер считал необходимым передавать мне свидетельства своего не слишком надежного сына Говарда о посещениях отцом этих мест. Чтобы понять, почему Алекс Мерсер так распространялся об отце, следует помнить, каким он был в детстве и насколько глубоко восхищался отцом с первой же встречи.
Каким облегчением в первые дни после переезда в Мемфис для меня стала дружба с таким мальчиком, как Алекс Мерсер. Я прибыл из Нэшвилла, когда в школе уже начался осенний семестр. Но всего через несколько дней я поступил в восьмой класс школы Брюса. Отец ходил со мной в кабинет директора утром понедельника и проследил, чтобы меня зачислили как полагается. Оказалось, директор был тем же пожилым джентльменом, что некогда заведовал академией Торнтона, и отец знал его с тех пор. В первый год нашего пребывания в Мемфисе подобное происходило из раза в раз. Семье вечно приходилось ждать, пока отец наслаждался воссоединением с очередным стариком из Торнтона. Для всех домашних дел приходилось идти в бакалею, химчистку или на станцию обслуживания под началом какого-нибудь персонажа из отцовского прошлого в округе Торн. В день зачисления в школу Брюса мне пришлось вытерпеть получасовое воссоединение в директорском кабинете. Наконец меня тихонько определили в класс английского, где уже шел урок. В том самом первом классе в тот самый первый день меня посадили за одну парту с Алексом. Никогда не забуду взгляд, которым он меня одарил, когда я уселся рядом. Одновременно приветливый и холодный — тепло приветливый и холодно изучающий. Как Алекс не раз повторит в будущем, в тот день я стал самым экзотичным существом, какое попадалось ему на глаза, и тогда он бы ни за что не поверил, что спустя несколько недель, впервые увидев моего отца, он найдет этого высокого нэшвиллца, который в полдень ходил в полосатых брюках, еще более странным и экзотичным созданием.
Сам я в тот первый день пришел в бриджах и костюме в стиле Бастера Брауна[11] с накрахмаленным воротником. Хотя я уже считал себя дамским угодником и раскрепощенно общался с девочками в нэшвиллской танцевальной школе и на конных выставках, одевался я все-таки так, как одевались мальчики в восьмом классе частной школы мистера Уоллеса в Нэшвилле. Но Мемфис в то время был городом муниципальных школ, так что здесь мальчики моего возраста носили длинные штаны и рубашки с мягкими воротничками. Алексу Мерсеру показалось, будто я свалился с другой планеты. Отличалась не только одежда: у меня была другая стрижка — в заведении мистера Уоллеса мы носили волосы длиннее — и совсем иначе звучала речь. (По сей день обо мне и моих сестрах говорят, что у нас скорее нэшвиллский акцент, чем мемфисский.) Я говорил «галл» вместо «гёрл» и «бад» вместо «бёрд». Скоро Алекс заметит, что я носил учебники по-девчачьи — под мышкой. И походка у меня была скорее как у маленького мальчика, чем как у подростка. Более того, у меня еще сохранялась какая-то младенческая пухлость. (В детстве я был толстячком.) Именно это, думаю, и объясняет первый вопрос Алекса после урока английского языка в тот первый день. «Сколько тебе лет, Фил?» Я признался, что мне только что исполнилось тринадцать. Но в тоне вопроса не было ничего подозрительного, ничего в лице Алекса не вызвало неловкости. Потому что Алекс Мерсер всегда был самым тактичным и сочувствующим человеком, которого только можно вообразить.