Ночь с 3 на 4 января, 1942 год, Одесса
Загудело, застонало в трубе, и дрова громко треснули. Пламя было жарким, норовило вырваться за пределы буржуйки, однако и оно не могло согреть. Ярко-оранжевые, с желто-красной каймой огненные языки охватывали, брали в плен почерневший металл, стремясь наружу. И казалось: стоит открыть дверцу буржуйки чуть пошире, и пламя вырвется наружу с бешеным воем и заполонит все вокруг.
Однако это было иллюзией. Дров было мало, и угля было мало, чтобы растопить ледяной холод этой застывшей комнаты, окна которой, плотно закрытые черной тканью, напоминали горные провалы в пропасть.
Натянув одеяло до подбородка, Крестовская вытянулась под тонким покровом, стараясь не прижиматься к стене. Ее била нервная дрожь, все тело ходило ходуном. И даже темнота казалась слишком яркой — на фоне мучительных мыслей, которые своими острыми лезвиями заживо сдирали с нее кожу.
Зина закусила губы давно, прикусила их до боли, и тоненькая капля совсем свежей крови скатилась по подбородку, просочилась на жесткую наволочку и застыла там. А за окнами бушевал ветер, и мороз рвал заледеневший, окровавленный город. И казалось, больше ничего нет в целом мире, ничего, кроме клочьев собственных мыслей, рвущихся в ее душе, как бомбы.
Треск раздался снова, дрова зашипели. Наверное, они были слишком сырыми. И поэтому треска, дыма, чада было больше, чем тепла.
Вздохнув, Бершадов встал с кровати — от жуткого холода он спал так же, как и Зина, не раздеваясь, и, присев на корточки, кочергой принялся ворочать дрова. Они рассыпались, продолжая гореть. Зина видела искры, вылетавшие из печки и гаснущие в воздухе прежде, чем долетали до половины. Все это могло бы быть уютным — ночь, мороз, печка, заменяющая камин, любимый мужчина, помешивающий дрова…
Но уюта не было. Над всем этим был только привкус крови и смерти — смесь, которую Зина научилась давно различать.
Помешав дрова, Бершадов поднялся, посмотрел на нее. Брови его сдвинулись, словно бы укоризненно. Затем, не говоря ни слова, подошел к буфету, налил стопку самогона, небольшая бутылка которого пряталась внутри, и резко, решительно протянул Крестовской:
— Пей!
— Я не хочу… — слабо запротестовала она, — я не могу… это не поможет.
— Пей, — Григорий решительно ткнул в нее рюмкой. — Так ты хотя бы сможешь говорить.
Протестовать не было сил. К тому же запах не показался Зине слишком уж отвратительным. Она решительно выпила. И сразу почувствовала, как по телу разлилось приятное тепло. Бершадов налил вторую рюмку, и Зина выпила снова. Тепло усилилось — настолько, что, высвободив руку из-под одеяла, дрожащими пальцами Крестовская провела по стене. Шероховатость бумажных обоев словно вернула ей ощущение реальности. Как в далекой жизни. Как в совсем чужом мире.
С Бершадовым они не виделись уже несколько дней. И Зина очень ждала его — без него она чувствовала себя совсем потерянной.
Постоянно думая о нем, Крестовская вспомнила, что последний раз они виделись еще до Нового года. Для нее это был первый Новый год, который совсем не был праздником. Она встречала его на рабочем месте, в кафе. Для клиентов кафе было закрыто. Но Михалыч накрыл небольшой стол — роскошный по тем временам: вареная картошка, соленые огурцы, свиные шкварки, кислая капуста, вареная курица, крепкий деревенский самогон. И так сидели они всю ночь — она, Михалыч, две сотрудницы кафе, его помощницы, и еще две торговки со Староконки, знакомые Михалыча, которым некуда было идти в эту ночь. Сидели до рассвета, пили самогон, плакали. Говорили о прошлом и снова плакали. Нет, это был не праздник. У всех было одно и то же ощущение — что присутствуют на похоронах. Но кого же они хоронили, по кому устраивали поминки? По прошлому миру, вообще по жизни? Или поминали себя?