Это ужасно. Я только что проснулась в одиночестве в гостиной, на столике стоит вода вместо пива, и никакой холодной пиццы. Никакого Фредди. Значит, вот так. Поэтому я и не хочу спать! Пробуждаться и осознавать, что он умер, слишком тяжело, слишком мучительно. Цена снов о нем куда выше, чем я могу хотя бы надеяться заплатить. Эта цена куда выше той, которую кто-либо вообще должен когда-либо платить. И вне всякой логики обрывок из самого прославленного стихотворения Теннисона, из школьных уроков, всплывает в моей голове, пока лежу на диване, пытаясь собраться с силами и заставить себя подняться. «Уж лучше любить и потерять, чем не любить никогда». Эти слова знают все. Что ж, Теннисон, друг мой, могу поспорить, что твоя жена не врезалась в дерево и не оставляла тебя с каким-нибудь Билли-как-его-там или с Джонсом, так? Ведь наверняка, случись такое, ты бы решил, что лучше все же не любить вообще.
Вздыхаю, чувствуя себя чересчур жестокой, потому что вспоминаю из тех же уроков еще и то, что Теннисон написал это стихотворение, когда горевал по своему самому любимому, самому близкому другу, так что, возможно, и его сердцу тоже пришлось пройти через нечто вроде мучительной боли. Плакал ли он столько же, сколько и я? Иногда слезы приносят облегчение, а иногда заставляют почувствовать невыразимое одиночество, потому что ты знаешь: никто не придет и не обнимет тебя. И я сейчас не сопротивляюсь слезам – плачу и по бедному старому Теннисону, и по бедной старой себе.
Во сне
Суббота, 12 мая
– Теперь тебе лучше?
Я не собиралась принимать еще снотворное. С трудом дотянула до восьми часов, а потом сдалась, забралась ранним вечером в постель и проглотила пилюлю.
Проснулась на диване, голова на коленях Фредди. Он, поглаживая мои волосы, смотрит полицейский боевик по телевизору. Наконец-то я избавилась от остатков головной боли.
Переворачиваюсь на спину.
– Думаю, да, – говорю я, ловя его руку.
– Ты половину пропустила, – сообщает он. – Перемотать?
Смотрю на экран, но понятия не имею, что там идет, и качаю головой.
– Ты храпела, как дикий зверь. – Фредди тихо смеется.
Это его дежурная шутка: он убеждает меня, что я громко храплю, а я это отрицаю. Не думаю, чтобы я когда-нибудь храпела, он просто дразнит меня.
– Могу поспорить, что Кира Найтли храпит, – бурчу я.
Фредди вскидывает брови:
– Не-а. Она, возможно, напевает тихонько, как…
– Грузовик? – предполагаю я.
– Котенок, – возражает Фредди.
– Котята не напевают. Они кусают тебя за ноги, когда ты спишь.
Фредди пару секунд обдумывает это.
– Мне нравится мысль о том, чтобы Кира Найтли кусала мне пальцы ног.
– У нее должны быть суперострые зубы. Будет больно.
– Хм… – Фредди хмурится. – Ты же знаешь, я плохо переношу боль.
Это правда. Для такого большого и уверенного человека это странно, но Фредди сразу начинает хныкать, если ему больно.
– Может, мне лучше держаться тебя. Кира, пожалуй, потребует слишком многого.
Я поднимаю его руку и кладу на свою, ладонь к ладони, отмечая, насколько его рука крупнее моей.
– Даже если я храплю, как боров?
Он сплетает свои пальцы с моими:
– Даже если ты храпишь, как стадо боровов.
Я прижимаю его руку с лицу и целую пальцы:
– Знаешь, это не слишком романтично.
Он останавливает фильм и смотрит на меня сверху вниз, и в его синих глазах веселье.
– А что, если я скажу, что ты очень хорошенький боров?
Я кривлю губы, размышляя, потом качаю головой:
– Нет, все равно не романтично.
– Ладно, – медленно кивает Фредди. – Значит, никаких боровов?
– Немножко лучше, – соглашаюсь я, еще подумав, стараясь не улыбаться, и при этом поднимаюсь и сажусь к нему на колени, вытянув ноги на диване.
Фредди берет меня за подбородок и внимательно смотрит мне в глаза:
– Хотя если ты боров, то и я боров.
Я хохочу. Похоже, я слишком часто заставляла его смотреть «Дневник памяти»[3], он уже начал цитировать этот фильм.
– Фредди Хантер, ты даже не представляешь, как я тебя люблю. – Тут же поцелуем я объясняю, как именно.