был у него шафером. Когда они с женой послали мне свадебную фотографию, я поменял местами головы — мою и его — и отослал в таком виде Джеку. Он смеялся до упаду. А вот Пэм, его жене, моя шутка пришлась не по нраву. По правде сказать, Пэм пришла в ярость. Разорвала снимок на клочки и выбросила в мусорную корзину — Джек сам мне рассказывал.
С нее станет, подумала Шейла, с нее станет. Пари, что она даже не улыбнулась.
— Ну ничего, я с ней потом поквитался, — продолжал Ник, убирая хлеб из-под своей головы. — Как-то вечером я заявился к ним без приглашения. Джека не было: пропадал на каком-то званом обеде. Пэм встретила меня отнюдь не ласково, я смешал два мартини, отчаянно крепких, и мы с ней немного повозились на тахте. Она похихикивала, но вскоре остыла. Я устроил в гостиной небольшой тарарам: перевернул всю мебель кверху ножками — словно ураган пронесся по дому. Потом отнес Пэм в спальню и завалил на кровать. Сама на это напросилась. Впрочем, к утру она уже ничего не помнила.
Шейла легла головой ему на плечо и уставила глаза в потолок.
— Я так и знала, — сказала она.
— Что знала?
— Что ваше поколение было способно на всякие мерзости. Вы много хуже нас. В доме своего ближайшего друга. Мне даже думать об этом гадко.
— Оригинальная точка зрения! — с удивлением воскликнул Ник. — Что тут такого? Никто же ничего не узнал. К Джеку Манни я искренне был привязан, хотя он позже и зарубил мое продвижение на флоте. Но совсем по другой причине. Он руководствовался принципами. Полагал, думаю, что я способен ставить палки в неповоротливые колеса морской разведки, и был в этом, черт возьми, прав.
Нет, не сейчас. Сейчас не время. Я либо вернусь в Англию побитой и побежденной, либо не вернусь туда вообще. Он обманул моего отца, обманул мою мать (так ей и надо), обманул Англию, за которую сражался столько лет, запятнал мундир, который носил, замарал свое звание, а сейчас, как и двадцать последних лет, делает все, чтобы расколоть — как можно глубже и шире — собственную страну, а меня это нимало не заботит. Пусть грызутся. Рвут друг друга в клочья! Пусть вся планета, взорвавшись, превратится в дым! Я отошлю ему из Лондона письмо с благодарностями — в особенности за эту поездку — и подпишусь: Шейла Манни. Или же… Или же побегу за ним на четвереньках, как его собачонка, не отступающая от него ни на шаг и прыгающая к нему на колени. И буду умолять: позволь остаться с тобой навсегда!
— На днях я начинаю репетировать Виолу, — сказала она вслух. — «Дочь моего отца любила так…»[44]
— У вас эта роль здорово получится. Особенно Цезарио. «Но тайна эта, словно червь в бутоне, румянец на ее щеках точила. Безмолвно тая от печали черной, она своим страданьям улыбалась».[45]
Мёрфи снова сделал крутой поворот на сто восемьдесят градусов, хлеб на полках загромыхал. Сколько миль еще до Лох-Торра? О, ехать бы и ехать без конца.
— Беда в том, — продолжала она, — что мне расхотелось возвращаться домой. Я не буду там дома. И ничего меня там к себе не тянет — ни Театральная лига, ни «Двенадцатая ночь». Цезарио — к вашим услугам.
— Серьезно? Покорнейше благодарю.
— Нет, вы не поняли… Я хочу сказать, что готова бросить сцену, отказаться от английского подданства, сжечь все свои корабли и взрывать с вами бомбы.
— Как? Стать отшельницей?
— Да, отшельницей.
— Бред. Через пять дней вы будете умирать со скуки.
— Нет! Нет!
— Подумайте о громе аплодисментов, которые вас ждут. Виола-Цезарио — да это же голубая мечта. Знаете что. Я не цветы вам пришлю на премьеру, а эту черную повязку. Вы повесите ее у себя в уборной как талисман.
Я хочу слишком многого, подумала она. Хочу всего сразу. Хочу, чтобы днем и ночью, во сне и наяву — хочу любви без конца, стрел и Азенкура, аминь! Кто-то ее предостерегал — нет ничего гибельнее, как сказать мужчине «люблю». За такое откровение мужчины в два счета вытряхивают женщину из своей постели. Пусть! Возможно, Ник сейчас вышвырнет ее из фургона Мёрфи.
— В глубине души я хочу лишь одного, — сказала она, — покоя и определенности. Чувствовать, что вы всегда рядом. Я люблю вас. Наверно, я, сама того не зная, любила вас всю жизнь.
— Ай-ай-ай! — отозвался он. — Кто же сейчас подымает вой?
Фургон сбавил ход и остановился. Ник ползком добрался до дверцы и распахнул ее. В проеме показался Мёрфи.
— Надеюсь, я не вовсе вытряс из вас душу, — сказал он, улыбаясь во всю ширину своего морщинистого лица. — Дороги у нас не в лучшем виде — уж капитан-то знает. Главное, чтобы барышня была поездкой довольна.
Ник спрыгнул на дорогу. Мёрфи протянул Шейле руку и помог ей слезть.
— Приезжайте снова, мисс, милости просим, когда только будет охота. Я всем английским туристам, какие сюда пожаловали, всегда так говорю. У нас здесь жизнь куда веселее, чем по ту сторону Ирландского моря.
Шейла озиралась кругом, ожидая увидеть озеро, ребристую тропинку у камышей, где они оставили Майкла и катер. Но ничего этого не было. Они находились на главной улице Беллифейна. Фургон стоял перед «Килморским гербом». И пока Шейла поворачивала к Нику свое полное недоумения лицо, Мёрфи уже стучал в дверь гостиницы.
— Двадцать лишних минут в пути, но они того стоили, — заявил Ник. — Во всяком случае для меня. Для вас, надеюсь, тоже. Расставания должны быть краткими и нежными, не так ли? А вот и Догерти. Итак, вперед. Мне надо возвращаться на базу.
Отчаяние овладело Шейлой. Нет, не может такого быть! Неужели он предлагает ей проститься на тротуаре — на глазах у Мёрфи и его сына, суетящихся тут же, на виду у хозяина гостиницы, застывшего на ее пороге.
— А мои вещи? — спросила она. — Мой чемодан? Ведь все осталось на острове, в комнате, где я ночевала.
— Ошибаетесь, — ответил Ник. — Согласно операции «В» они, пока мы резвились на границе, доставлены в гостиницу.
В отчаянии она, забыв про гордость, пыталась оттянуть время:
— Но почему? Почему?
— Потому что так нужно, Цезарио. «И я гублю тебя, ягненок милый, мстя ворону в душе моей остылой».[46] У Шекспира это звучит немного иначе.
И, пропустив ее вперед, подтолкнул к дверям гостиницы.
— Отдаю мисс Блэр на ваше попечение, Тим. Вылазка прошла успешно. Пострадавших нет — разве только