В изнеможении сел на мостовую и закрыл глаза. Попытался поднять голову. Не смог. Прошептал:
— Помогите, умираю.
Но никто не помог.
Сквозь обморочную дрему услышал, как какой-то до боли знакомый баритон проговорил: Он уже готов, хватит. А-то еще сгоряча прикончите старого ворчуна, а нам придется возиться, воскрешать… назореи поднимут скандал, а монсеньор и так раздражен этими несносными суфражистками с копьями. Нельзя его сейчас нервировать, сами знаете, что может произойти. А тут еще собрание этого проклятого братства… всегда они собираются не вовремя. По слухам, хотят устроить очередную массовую казнь. Реки крови… Вот же, неймется чудакам.
— Сейчас, сейчас, любезный маркиз, погодите… мы его осторожно распакуем и… и опять запакуем, уже в новом виде… и станет наш Гарри свежим как огурчик с грядки… монсеньор будет доволен. Его кандидат не подведет. Готово! Получите и распишитесь.
— Как вы и приказывали, на безлюдный остров в Далмации. Временно. Как только очухается и проветрится, доставим его во дворец.
НА ЧЕМ ПОДАЮТ ЖАРКОЕ
Доктор искусствоведения Ламартин и его неуклюжая, худая, обычно молчащая, но на городских вернисажах и в концертных залах не всегда впопад хихикающая жена Верена, жили на четырнадцатом этаже единственного высокого дома в городе.
По непонятной прихоти архитектора лифт был не внутри дома, а вне его. Стеклянная лифтовая шахта-башня высилась рядом с домом и соединялась с ним на всех этажах, кроме первого, узкими металлическими, с круглыми дырочками, мостиками с хлипкими алюминиевыми перилами.
Моя подруга Штефани, с детства страдающая акрофобией, вынуждена была, после того, как мы вышли из кабины лифта на четырнадцатом этаже, закрыть глаза.
Холодный декабрьский ветер судорожно завывал, хватал за плечи и грозил приподнять и унести в свинцово-серые, быстро скользящие в небе облака. Обсыпал нам щеки и губы колючими льдинками… как будто толченым стеклом. Скользкий мостик шатался под ногами. Штефани начала дрожать. Заскулила.
Я взял ее под руку и осторожно провел в дом.
Согласно последней моде лестничные площадки в этом доме отсутствовали, а коридоры были так низки и узки, что приходилось идти боком, то и дело опуская голову. Тут настала моя очередь дрожать и скулить, потому что давно забытая клаустрофобия тут же овладела всеми клеточками моего тела… как будто я не боролся с ней долгие годы и не победил. Все наши победы — мнимые, фиктивные события, плоды самовнушения, зато поражения — прочный фундамент, на котором можно строить жизнь.
С трудом нашли нужную дверь. Медная табличка вполне могла бы украсить средних размеров мавзолей. Позвонили.
Нам открыл хозяин дома. В кухонном фартуке поверх фрака, смешном поварском колпаке и с дорогой серебряной вилкой и таким же ножом в руках, он распространял вокруг себя дурманящий запах жареной в ореховом соусе свинины, горчицы и корицы.
— Проходите! Проходите, друзья! Раздевайтесь, располагайтесь в гостиной, а я побегу, присмотрю за жарким. Обувь оставьте, только вытрите тряпочкой, вон там… лежит… она… тряпочка. Из зеленой замши. Верена! Верена, милая, где же ты, гости пришли. Выходи, хватит вертеться перед зеркалом. В нашем возрасте это бесполезно.
В центре гостиной стоял грубо обструганный, деревенский дубовый стол. Без скатерти. Рядом с ним — стулья, явно изготовленные тем же мастером, главным занятием которого, по-видимому, было производство дыб и колес.
На столе лежали дорогие мейсенские тарелки и элегантные закусочные приборы в стиле арнуво. Темно-фиолетовые бокалы из богемского стекла знавали лучшие дни. Стекло кое-где помутнело и растрескалось. Рядом с огромной буханкой черного хлеба на деревянной доске толщиной в большой палец великана лежал длинный нож с посверкивающим ребристым лезвием и зеленой пластиковой рукояткой. Бутылки минеральной воды и «Золотого рислинга» из Радебойля и непонятно что тут забывший стеклянный шар на металлической подставке завершали композицию.
На стенах висели жутковатые картины художников города.
Мы с Штефани принялись их сосредоточенно рассматривать, изображая неподдельный интерес. Давалось это нам не легко, потому что Штефани уже много лет назад пресытилась местной художественной продукцией, с изготовителями которой общалась по долгу службы еще во времена ГДР, да и я, как и любой другой регулярный посетитель общих собраний городского отделения Союза художников Саксонии, тоже давно и хорошо знал работы моих коллег. Их провинциальные потуги создать что-то оригинальное смешили меня, хотя я и отдавал должное присущей некоторым из них истинно арийской работоспособности… Малевать красками они, за исключением двух-трех старых мастеров-экспрессионистов, доживающих свой век в живописных окрестностях города, не умели, но в графике, интуитивно следуя традициям старой немецкой школы, иногда достигали известного уровня. Работы эти, несмотря на их деланный «постмодернизм», напоминающие гравюры Дюрера, Кранаха или Брейгеля, были заведомо лучше всего того, на что был способен в графике я.