Если не считать этого визита в Москву, после смерти кормчего мы с Соней неотлучно на корабле. Уезжали мы на месяц, проездили почти полтора, но не ехать было нельзя. Тетя Вероника сильно расхворалась и в каждом письме плакала, пугала Соню, что живыми они друг друга больше не увидят. У меня тоже были дела. Надо было обиходить мамину могилу, привести в порядок оградку, установить плиту, посадить цветы. Со всем этим мне обещал помочь дядя Валентин. Еще мы с Соней договорились съездить в Вольск, где лежит Тата. Попросить у нее прощения, да и просто попрощаться. Ты знаешь, что она много лет не отвечала на наши письма. Было и еще одно дело, которое я обязательно должен был сделать. В последний год жизни кормчий не раз заговаривал о своем товарище по Воркутинскому лагерю, некоем Евтихиеве, просил, буде окажусь в Москве, его разыскать, чем можно, помочь. Я обещал, но всё откладывал, откладывал. В итоге поехали мы только сейчас.
Коля – дяде Петру
Вчера вернулся на корабль и пишу, так сказать, с его палубы. Думал, что уезжаю на месяц, но в общей сложности отсутствовал почти два. Кормчий год назад просил узнать о судьбе некоего Евтихиева, с которым он и отец отбывали срок под Воркутой. Если будет необходимость, и помочь. Адрес этого человека я добыл без труда, но всё вместе – дорога из Москвы в Усть-Каменогорск, куда его определили в дом для престарелых, неделя там, затем обратный путь через Барнаул, Омск, Петропавловск, Курган, Аркалык – на круг заняло месяц.
Нельзя сказать, что Евтихиева я нашел в добром здравии, спасибо, что просто жив. Общий срок, что он провел в тюрьмах и лагерях, двадцать восемь лет, добавь пять лет ссылки, итого аккурат тридцать три года. Евтихиеву, по всем данным, нет и семидесяти пяти, но на вид он – брат египетской мумии. Кожа так ссохлась и задубела, что все кости, жилы, мышцы выперло наружу. Высокий, донельзя изможденный старик, вдобавок при первой встрече я принял его за слепца. Глаза повернуты вовнутрь, и, когда говоришь с ним, перед тобой пустые, словно у незрячего, бельма, на самом деле это обманка или военная хитрость. Что зрение, что слух, что память у Евтихиева и сейчас дай бог каждому.
В Усть-Каменогорске я день за днем расспрашивал его о том, в чем он участвовал и чему был свидетелем. Евтихиев всё помнит так, будто это было вчера. Правда, чтобы приноровиться к старику, нужно время. Спросишь, а он молчит. Минута проходит, вторая, третья, ты уже уверился, что он давно ото всего отгорожен, стену эту не прошибешь, и тут зрачки поворачиваются. Не спеша, я бы даже сказал, с достоинством возвращаются на законное место. Теперь Евтихиев тебя видит, и то ли оттого, что ты стоишь перед ним, то ли от вопроса, который задан, или от того и другого целокупно он, если дело касается прежней жизни, вспыхивает, будто спичка, яростно разгорается. Так раз за разом.
Комиссар Юго-Западного фронта, он с семнадцатого по девятнадцатый год был депутатом Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, членом Военно-революционного комитета. Наших вождей тех лет он не просто знал лично, с каждым вторым день за днем работал в одной связке.
Отец Евтихиева был деревенским гусляром и среди прочего наследства оставил сыну абсолютный слух. Кроме этого, у старика настоящий дар пересмешничества. Во всяком случае, стоило ему почуять, что я сомневаюсь, не понимаю, как и почему люди этому человеку поверили, обратились, оставив землю, дом, семью, пошли за ним, будто за Христом, Евтихиев с пол-оборота перевоплощался.
Представь, ты сидишь во дворике дома для престарелых на окраине богом забытого Усть-Каменогорска и сегодня, в 1968 году, слышишь живого Ленина. Страница за страницей, причем без единого огреха (я потом проверил по собранию сочинений), Евтихиев говорит его словами и его голосом. Так же картавит и так же, присвистывая, шепелявит, так же то и дело брызгает слюной. Затем мы переходим к Троцкому, и старик копейка в копейку повторяет дикцию Льва Давидовича. Всё до мельчайших подробностей и, как финальный аккорд, – высокая, почти истеричная нота, которой наркомвоенмор завершал каждый период. Заметь, дядя, в его актерстве не было и грана глумления. Просто Евтихиев видел, что без этого я не пойму, чем и как они брали, умели убедить. Почему сначала соратники по партии, потом депутаты, наконец рабочая и солдатская масса одного и другого, так сказать, целокупно, принимала их за Спасителя. Поднималась и шла за ними, как за Спасителем.
В Москве человек, у которого я брал адрес Евтихиева, сказал, что старик как сел первый раз меньшевиком-интернационалистом (нечто среднее между большевиками и меньшевиками), так в пятьдесят шестом им же и освободился. Может быть, он вообще последний, кто жив из той фракции. И вот в лагере, а прежде на воле они сколько было сил спорили, как и какими средствами поднимать пролетариат, с чего начать и как строить коммунизм, а тут Евтихиев, едва его выпустили, селиться ни с кем из солагерников не пожелал – выбор был, его многие любили – сказал, что после зоны покойнее ему будет в обычном доме для престарелых, списался с Усть-Каменогорском и уехал. Когда-то он комиссарил на фронте и готовил мировую революцию, а теперь пишет, что выбран председателем совета коллектива, борется за права стариков. Администрация не дает вешать на окна занавески.
О меньшевиках и этих занавесках я заговорил с Евтихиевым на второй день, и он сказал, что да, картина верная. Тюрьма – отличный консервант. В заключении взгляды не меняются; если кончились силы, тебя просто сломают. Ему повезло, он каким сел, таким и вышел. Вообще же, продолжал Евтихиев, к политике он поостыл, малые дела теперь кажутся ему надежнее. Занавески, о которых мне говорили, не на окнах, а на стеклянных вставках дверей. Они как глазок в камерах. Администрация убеждена, что это ее право всех и всегда видеть, обо всех всё и всегда знать. Постояльцам дома для престарелых скрывать нечего.
Из вежливости я спросил про успехи. После привычной паузы Евтихиев ответил, что отступает по всем фронтам. Для большинства, видят их или нет, и вправду разница невелика, а он прослыл бунтовщиком, революционером. В итоге из персональной комнаты его месяц назад перевели в другую, которую он делит с тремя доходягами. Двое совсем плохи, вот-вот отдадут Богу душу, а пока ходят под себя. Вонь такая, что теперь, когда ночи теплые, он спит здесь, во дворике. Устраивается за скамейкой прямо на траве. Получается, снова страдает за народ.