шкура, и вся его мокрая одежда дымилась, и под ней легко угадывалась гибкая мощь юного здорового тела. А потом за длинным низким столиком дети ели вареное мясо с мамалыгой, да еще разносили по своим домам соседские паи и рассказ о том, как их брат убил дикую козу. Так неужели это он сидит сейчас, сгорбившись своим опустелым телом, и тянет среди лета к огню свои зябнущие руки?
Через несколько минут сестра молча поставила перед Адгуром низкий столик, наложила ему из котла порцию мамалыги и, кивнув на другую сторону костра, где она поставила столик для себя, спросила у Тали:
– Пообедаешь со мной?
– Я здесь, – сказала Тали.
Та, ничего ей не отвечая и нисколько не удивляясь ее словам, вытащила из котла еще одну порцию мамалыги и выложила рядом с порцией брата – не слишком далеко, не слишком близко.
Так же молча она поставила между ними тарелочку с нарезанным сыром, две тарелки с фасолью и прямо положила на стол несколько ломтей мокрой соленой капусты. После этого она поставила уже в уголок рядом с братом банку с каким-то лекарственным жиром.
Молча проделывая все это, она как бы говорила Тали: «Ты можешь играть в благородство, это – твое личное дело. Но я знаю, что это такое и сделаю все, чтобы не умереть».
Адгур стал вытаскивать из банки куски жира. Он это делал неприятно позвякивающей металлической ложкой, которая воспринималась Тали как какой-то больничный инструмент. Чегемцы пользовались только деревянными и костяными ложками.
Подав все сразу – Тали поняла, она это сделала, чтобы лишний раз не подходить к столу, – Зарифа молча вышла из кухни, прикрикнула на собаку, стоящую в открытых дверях, и, усевшись на перильца кухонной веранды, молча и равнодушно оттуда смотрела на них.
Она сидела на перилах веранды, озаренная солнцем, сильная девушка, и ни капли не скрывала своего намерения во что бы то ни стало выжить.
Иногда клубы дыма от костра относило к дверному проему, и тогда на мгновенье исчезала девушка, сидевшая на перилах. Но потом она снова появлялась там в той же позе, и эта неизменность ее неподвижной позы, казалось, тоже подчеркивала решительность ее намерения выжить.
Тали не осуждала ее за намерение выжить, но она чувствовала, что грубая откровенность этого желания означает уверенность, что брат ее должен умереть. И вот с этой уверенностью она никак не могла примириться…
Он сделал своей ужасной металлической ложкой углубление в мамалыге, вложил туда куски этого жира из банки, и жир, теперь растаяв, растекался по мамалыге. Он ел фасоль, макал мамалыгу в это тающее масло и с хрустом разрезал зубами скрипящую и капающую соком капусту.
Энергия, с которой он ел, Тали это чувствовала, говорила не столько о его аппетите, сколько о его яростном нежелании сдаваться. Он словно посылал подкрепление своим слабеющим силам. И каждый раз, когда глоток проходил по его страшно исхудавшему горлу, она это видела боковым зрением и чувствовала всей кожей усилия его воли, с которой он проталкивал каждый глоток, как бы повторяя: «И ты помоги мне… И ты помоги мне…»
Девочка есть не хотела, но все-таки старалась есть как обычно, ничем не выдавая своего состояния. Неожиданно он закашлялся и долго не мог остановиться, и, продолжая кашлять, он стал что-то показывать рукой, а Тали сначала никак не могла понять, что он хочет этим сказать, и вдруг поняла, и он тотчас понял, что она поняла, потому что она ему в знак согласия кивнула головой, и он сквозь кашель просиял, обрадовался ее пониманию. Тали догадалась, что знаки, которые он делал руками, означали, что он закашлялся не из-за своей болезни, а оттого, что очень уж дымит костер.
Он продолжал кашлять, в горле у него что-то мучительно хлюпало и хлюпало, и она вдруг ощутила капельку слюны, выбрызнувшей из его клокочущего горла и вколовшейся ей в лицо чуть повыше верхней губы. Девочка, похолодев от ужаса, подумала, что теперь конец, что теперь она, конечно, умрет, и в то же время чувство стыда и даже позора за свое малодушие, если она даст ему заметить свой страх, было настолько сильным, что она удержала себя в руках, и только мгновение спустя утерла рукавом место, почему-то мучительно чесавшееся, куда вкололась капелька его слюны.
Сестра его продолжала сидеть на перилах и за все время кашля не изменила ни своей неподвижной позы, ни выражения окаменевшего равнодушия на лице.
Они доели и встали из-за столика. Тали набрала воду в кубышку черпака и поливала ему, когда они вышли на веранду. Он вымыл руки и особенно тщательно споласкивал рот и пальцем промывал крепкие скрипучие зубы. Казалось, зубы свои он особенно любил за то, что это единственная часть его организма, нисколько не пострадавшая за время его болезни. Но для постороннего глаза ничто так не напоминало о страшном разрушительном действии болезни, как его крепкие, здоровые зубы в невольном сопоставлении с изможденным лицом, судорожной шеей и опустившимися плечами.
Куры, пока он споласкивал рот, осторожно подходили и выклевывали крошки, которые он выплескивал изо рта.
Как только они вышли мыть руки, сестра его обвязала рот и нос черным шарфом, наверно выделенным для этой цели: он висел на веранде, как знак траура. И вот она, надев его на лицо, вынесла столик, за которым они обедали. Приподняв его за один конец, она стряхнула с него остатки еды, которые тут же, рявкнув на кур, подхватила собака и съела. Потом она облила его кипятком из кувшина, который все это время стоял у огня, потом той же водой из кувшина вымыла тарелки, убрала столик, сняла шарф и, повесив его на гвоздик, сама тщательно вымыла руки и вошла в кухню.
Там она в одиночестве пообедала, время от времени без всякого выражения поглядывая на них сквозь открытые двери кухни. Тали сидела с ним на кухонной веранде, и он рассказывал ей о каком-то чудодейственном средстве, которое готовит одна женщина, живущая в Донбассе, куда он собирается поехать, как только немного окрепнет, если к тому времени его черствые родственники не догадаются сами туда поехать. Это была довольно обычная ворчня и обычный рассказ долго болеющих людей.
Внимание, с которым Тали слушала