абрикосами и белыми лепешками, сожалея, что не могу раздобыть в этом глухом селении пищи более изысканной. О, если бы я мог подавать ему ежедневно корзину розовых лепестков, политых нектаром!
Голова Агабека, и без того затуманенная, пошла кругом. В стеклистых червячков он поверил, но в это — поверить он не мог.
— Опомнись, Узакбай, — какой он принц! Самый настоящий ишак!
— Тс-сс, хозяин! Неужели нельзя выразиться иначе? Ну почему не сказать: "этот четвероногий", или "этот хвостатый", или "этот длинноухий", или, наконец, "этот, покрытый шерстью".
— Это четвероногий, хвостатый, длинноухий, покрытый шерстью ишак! — поправился Агабек.
Ходжа Насреддин поник в изнеможении головой:
— Если уж ты не можешь воздержаться, хозяин, то лучше молчи.
— Молчать? — засопел Агабек. — Мне? В моих собственных владениях? Из-за какого-то презренного…
— Воздержись, хозяин; молю тебя, воздержись!
— Ишака! — неумолимо закончил Агабек, точно вколотил тупой гвоздь.
Минуту длилось молчание.
Ходжа Насреддин снял халат и, распялив его на тополевых жердях, отгородил ишачье стойло как бы занавесом:
— Теперь нам будет свободнее говорить, если только ты, хозяин, немного умеришь мощь своего голоса, подобного трубе. Когда в беседе ты опять дойдешь до этого непристойного слова — постарайся произносить его шепотом.
— Хорошо! — буркнул Агабек. — Постараюсь. Хотя, говоря по совести, не понимаю…
— Скоро поймешь. Ты удивлен? Ты не можешь допустить в свой разум мысли, чтобы под серой шкурой в длинноухом и хвостатом обличье скрывался человек, да еще царственного звания? Но разве ты никогда не слышал историй о превращениях?
Здесь мы должны заметить, что в те времена по мусульманскому миру ходило множество таких историй; были даже мудрецы, писавшие толстые книги об этом, а в Багдаде объявился некий Аль-Фарухибн-Абдаллах, уверявший, что сам на себе испытал целый ряд превращений: сначала — в пчелу, затем — из пчелы в крокодила, из крокодила — в тигра, и, наконец, опять в самого себя… Одного только превращения никогда не испытал упомянутый Аль-Фарух: из плута в честного человека, — но это разговор особый и здесь неуместный; вернемся в хибарку.
— Слышать я слышал, но всегда считал это пустыми выдумками, — сказал Агабек.
— Теперь ты видишь воочию.
— А где доказательства? Что в этом, — он понизил голос, — в этом ишаке свидетельствует об его царственном происхождении?
— А хвост? Белые волосинки в кисточке на самом конце?
— Белые волосинки? Это и все? Да я тебе найду их целую сотню на любом ишаке!
— Тише, тише, хозяин; говори шепотом. Ты хочешь более несомненных доказательств?
— Конечно, хочу! Этот ишак — принц? Так преврати же его на моих глазах в человека или, наоборот, преврати какого-нибудь человека в ишака. Тогда вот я поверю.
— Как раз таким делом я и думаю сегодня заняться: вернуть ему на короткое время его подлинный царственный облик. Что же касается превращения какого-нибудь человека в ишака, то, быть может, с помощью аллаха удастся и это.
— Так начинай: уже полночь.
— Да, уже полночь. Я приступаю.
И он приступил. Зная, что дубленую толстую кожу Агабека пробрать нелегко, он не жалел ни пыли, ни усердия. Он метался по хибарке из угла в угол, выкрикивая хриплым голосом заклинания, бросался на стены и отшибался от них, как мяч, топотал ногами, падал на пол и корчился, дрожа, исходя пеной. Затем весь потный, запыхавшийся — принялся за ишака, облив его для начала волшебным составом, что весьма ишаку не понравилось: он зафырчал и замотал головой.
— Кабахас! — придушенным голосом вскрикнул Ходжа Насреддин, входя в стойло. — Суф!.. Чимоза! Дочимоза, каламай, замнихоз!..
При этом он из-под рубашки, незаметно для Агабека, сунул ишаку под нос пахучую, сдобную лепешку, но в пасть не давал. Этим нехитрым способом он быстро довел ишака до полного исступления: тот заревел, поднял хвост и, брыкаясь, начал кидаться на жерди.
— Цуцугу! Лимчезу! — в последний раз возопил Ходжа Насреддин и, обливаясь потом, подбежал к Агабеку:
— Пойдем, хозяин! Теперь пойдем! Никто не должен видеть чудо превращения. Иначе — слепота! Неизлечимая, на всю жизнь!
Он вытеснил Агабека из хибарки, вышел и плотно прикрыл дверь:
— За мной, хозяин, за мной. Отойдем подальше: здесь оставаться опасно!
Агабек, слегка ошеломленный заклинаниями, не сопротивлялся.
Они свернули на тропинку, что вела к отводному арыку.
Ходжа Насреддин притворно закашлялся. Ночь ответила криком перепела, — это означало: "Я готов!" Все шло, как нужно.
У водяного лотка они уселись рядом на конец бревна, поддерживающего ворот.
Ходжа Насреддин еще не совсем отдышался после колдовства и жадно пил ночной свежий воздух. Мало-помалу его сердце усмирилось и дыхание выровнялось.
На Агабека ночная прохлада тоже возымела благодетельное действие, разогнав колдовской чад, сгустившийся в его черепе, под толстыми костями. Недоверчивый от природы, склонный видеть во всех человеческих деяниях преимущественно плутовство, он и в хибарке верил не очень, — а здесь, на свежем воздухе, не будучи более подавляем заклинаниями, окончательно отрезвел. И в его темной душе начала подниматься злоба, смешанная с досадой, — что его хотят оставить в дураках.
Он язвительно засмеялся:
— Ну, где же твое чудо, Узакбай?
— Еще не свершилось, хозяин. Подождем.
— Нечего и ждать! Уже видно, что из твоей плутовской затеи ничего не получится. Ишак останется, как был, ишаком, но ты навряд ли останешься хранителем озера.
Про себя он думал: "Вот замечательный случай выгнать его с должности, не возвращая залога! Он хотел одурачить меня, но одурачил самого себя!"
Эти коварные мысли Агабека были, разумеется, понятны Ходже Насреддину, как если бы он их слышал… Он усмехался в душе, но молчал.
Перед ними шумела, пенилась вода, с напором устремляясь в лоток и сотрясая помост, передававший свою дрожь бревнам, на которых они сидели.
Молчание Ходжи Насреддина было истолковано Агабеком по-своему — на судейский лад:
— Или тебе нечего ответить? Скажи теперь: какая тебе нужда служить у меня за одну таньга в день, если ты действительно волшебник? Своим волшебством ты бы мог зарабатывать тысячи. Молчишь? Ты, видно, забыл, Узакбай, что имеешь дело с бывшим главным хорезмским судьей, которому приходилось распутывать обманы куда похитрее!
В голосе Агабека явственно обозначилось поддельно благородное негодование, давно уж ему привычное, как, впрочем, и всем другим неправедным судьям, выносившим свои приговоры не по действительной вине преступника, а в угоду высшим или к собственной выгоде; если бы эти судьи не умели произвольно вызывать в себе такого негодования — то как иначе могли бы они притворяться перед самими собой, что судят искренно и честно, как могли бы жить в добром согласии со своей исхитрившейся совестью?
— Ага, попался! — продолжал Агабек, распаляя себя все больше и жарче. — Ты думаешь, я не раскусил