Ознакомительная версия. Доступно 29 страниц из 145
– Отбыл.
– Когда?
– Вчера, наверное, – ответил безразличный охранник. – Каждый день летают. Откуда знать? Всех по именам не знаем.
* * *
Время шло, а писем от Николая не приходило. Французская полиция приступом взяла Борегар. Два десятка «советских патриотов» были арестованы и высланы в СССР немедленно, аресты продолжались. Кто-то злорадствовал, а Шершнев писал и говорил, что высланных «патриотов» следует оплакивать так же, как тех, кого похитили органы НКВД. Игумнов с ним спорил, но печатал, зато окончательно разругался с Вересковым. Никто не знает, что стало причиной ссоры, утверждают, будто главный редактор кричал и бумагами швырялся, Грегуар вышел из редколлегии «Русского парижанина» и никогда добрым словом Анатолия Васильевича не поминал. Вскоре он появился у меня на пороге. Сетуя на всевозможные неудачи, хотел просить в долг, но я нашел в себе твердость и, до того как он успел попросить, дал ему понять, что у самого неурядицы и всевозможные обязательства. Больше мы не виделись. Александр уехал в Брюссель. В январе сорок восьмого по особому распоряжению министра внутренних дел Франции «Союз советских граждан» и их печатный орган закрыли. Надежда Тредубова год или два предпринимала отчаянные попытки найти мужа (говорят, ей помогал Лазарев), растратилась совершенно и уехала в Америку. Любовь Гавриловна на поправку так и не пошла, ее привезли из больницы домой, однажды утром Арсений Поликарпович нашел ее холодной, два дня над ней проплакал, и плакал бы дальше, если бы не Лидия, которая приехала и, как она выразилась, «это безобразие раскрыла». Ее похоронили на Сент-Женевьев-де-Буа. Старик сильно горевал, отказывался от пищи, вскоре заметили, что он говорит невразумительно и сделался неловким на левую половину, не мог подняться, а когда ему помогали, он сильно волок ногу и шепелявил. Показаться врачу отказался, из Аньера не выезжал, на что жил – неизвестно, он почти ни с кем не разговаривал, гремел костылем, шуршал старыми газетами в вокзальном кафе, вздыхал: «Так и не написал нам Коленька… Так и не написал наш дорогой Николаша». Теляткин устал с ним возиться, открыл свою лавочку и сидел в ней, и когда его спрашивали, как там Поликарпыч, он резко отвечал, что не сторож ему.
Усокин отправился в СССР, но в пути передумал. С самого начала все было не так: не было банкета, не было пышных речей, ему не понравилось отношение охранников, шутки офицеров сопровождения, да и сами вагоны, в которых они ехали, его сильно расстроили. Торжественное отбытие на Родину Усокин рисовал себе совсем иначе. Два последних года он жил ради этих мгновений, мечтал произнести короткую, но яркую речь, хотел самодовольно помахать тем, кто его отговаривал уезжать, кто над ним смеялся, он воображал их на станции, даже тех, кто давно умер, представлял, как они выйдут на перрон Восточного вокзала, увидят его и их физиономии вытянутся; он думал об этом дне, как о триумфе, но триумфа не было. Ранним октябрьским утром 1947-го их вывели из лагеря и колонной повели на станцию Буживаль. Конвой подгонял их, как скотину, которую тайком уводят у хозяев. Усадили в вагоны и повезли. Точно так же, тайком, негромко переговариваясь, ему много раз приходилось разгружать чужие вагоны. Он ждал, что будет вокзал, и там будет праздник, но они ехали и ехали… Он думал, что его сердце будет радоваться, но оно грустило, и чем дольше они ехали, тем пронзительней была грусть, что-то ему нашептывало, что поезд был не тот и вез он их не туда. Это чувство усилилось в бывшем нацистском лагере Mittelbau-Dora, где, в ожидании другого состава, их держали взаперти вместе с перебежчиками, которые служили в немецких войсках и не хотели возвращаться – и не вернулись бы, если бы не попались агентам НКВД. Невозвращенцы проклинали свою судьбу и жаловались на эмигрантов: дескать, сдали их господа, снюхавшись с большевиками. В сознании Усокина все перевернулось. Подслушав, что трое украинцев готовят побег, он бежал с ними, вернулся во Францию, помог беглым устроиться, в «Русском парижанине» вышла его беседа с Игумновым, в которой Усокин покаялся, со всеми простился и сразу, точно все еще был на мази, отправился в Аргентину к какому-то своему дальнему родственнику. Через год-два он прислал фотографии, на которых наслаждался жизнью, на нем было сомбреро, в зубах – сигара, он отрастил пышные усы, носил белую свободную рубаху во всю грудь не застегнутой, рядом с ним улыбалась очаровательная латиноамериканская жена. «Кто бы мог подумать, – с восторгом хрипел Арсений Поликарпович, – какой нежданный поворот Фортуны! И в шестьдесят пять не поздно все начать сначала! Человеку главное найти свое место».
Два или три года Боголепов ждал вестей от сына, держал чемоданы наготове, говорил, что, как только сын напишет, он сразу тронется в путь.
Где-то в начале пятидесятых из России прислал фотографию Василий Туманов, без жены (в письме коротко написал: похоронил год назад), но с родственниками: двое сильно похожих друг на друга мужчин и три женщины, пятеро чужеватых, слегка напуганных детей. Туманов в черном пиджаке и кепке, каких никогда не носил, с очень прямой спиной сидит за столом на фоне белой хаты и фруктовых деревьев, дальше – забор, за ним – огороды. Самым подозрительным было в этой фотографии то, что все эти лица, чертами не схожие, имели нечто общее, поэтому многие и восклицали: «сразу видно – родня!», но я не поверил. Этими людьми, считаю я, могли быть кто угодно, фотография, без сомнения, была постановочной (уж в этом деле я знаю толк). Подлинными были глаза всех ее невольных участников – их роднил страх. Прошло еще несколько лет, и Василий Туманов запел на советской волне для эмигрантов в передаче «Край родной», пел он все тем же слегка нервным тенором, от которого у меня начинали дрожать руки, после двух-трех песенок ведущий пускался с ним в задушевную беседу, Туманов отвечал не сразу, он вздыхал, вздыхал, как паровоз, отправляющийся в долгий путь, а затем, под душещипательный перебор струн и похоронную скрипку, приступал к повествованию о «тоскливой, едва ли выносимой, горькой доле эмигрантской». Передача завершалась минорными аккордами на рояле – одной этой музычки было бы достаточно, чтобы испытать отторжение, но я знал людей, которые с удовольствием слушали те передачи, никуда уезжать не собираясь, они включали радио, пили водку, слушали и грустили.
От Николая так ничего и не было; одичавший старик начал произносить имя сына со злостью: «Что, забыл нас Николя?» Дочери разговор с ним не поддерживали; поссорившись между собой, они и отца окружили мстительной тишиной, теснившей его и подталкивавшей на беседу с собственной совестью, старик ругался: «Проклятый мальчишка! Наплевал на родных, выкормыш». А потом и вспоминать перестал, точно никогда у него не было сына; чуткие сестры, не сговариваясь, не вспоминали при нем брата и мужьям и Маришке внушили не произносить при старике имени «Николай», о ком бы ни шла речь. Лидия вышла замуж – за химика тридцати семи лет, без волос, с плохими зубами и слабым зрением, он с утра до ночи пропадал в лаборатории Éclair, занимался разработкой новой кинопленки. Лида с гордостью говорила: «мой муж – ученый». Она переехала с дочкой к нему в Épinettes, в новый, только перед войной выстроенный шестиэтажный дом, они жили в трехкомнатной квартире на пятом этаже, целый год она пребывала в эйфории, всем говорила, что живет в Раю и наконец-то по-настоящему счастлива, даже пневматические послания отправляла тем, с кем давно не общалась; по словам Катерины, Лидия и отца изводила своим счастьем, рассказывала, как ей хорошо живется с мужем! В последний такой визит Лидия застала отца за странным занятием: «Он пилил ружье», – сообщила она полиции после того, как его нашли застрелившимся из того самого ружья, которое он умышленно укоротил. Она не посчитала нужным упомянуть, что на крыльце видела разложенными на газете кости; когда она спросила отца, что это такое, он коротко сказал, что это его грехи[166]. Тело Боголепова обнаружил Теляткин (позже, раскаиваясь, он признавался, что зашел к старику позубоскалить, помучить его немножко[167]): в неестественной позе, весь в крови, Арсений Поликарпович лежал на мраморных плитах, украденных с мемориала немецким служебным собакам. Дверь, крыльцо, окна, ступеньки и лужайка были забрызганы его кровью, капли крови нашли даже на им построенной беседке. Судебно-медицинская экспертиза пришла к заключению, что это было самоубийство: покойный выстрелил себе в голову из короткоствольного оружия дробью крупного калибра с очень близкого расстояния, нанеся таким образом множественные ранения как на поверхности черепа, так и внутри: пробоина чешуи левой височной кости и повреждение клиновидной кости повлекли за собой проникновение отломков костной материи в вещество мозга, разрушение перекрестка зрительных нервов, органов слуха, canalis caroticus и внутренней сонной артерии, что и стало причиной быстрой смерти.
Ознакомительная версия. Доступно 29 страниц из 145