вытащил из его живота его собственный короткий меч и отступил на шаг.
Он черной тенью стоял у меня на пути, согнувшись от боли, уцепившись пальцами за дранку стены.
Я, быстро взмахивая мечом, изрубил кожу на его голове в лохмотья.
И убежал.
Домой я вернулся опять пьяный, опять под утро. Вновь встречал меня дорогой отец, хлестал по щекам, таскал за волосы по полу и причитал:
— Тебя увидят! Тебя опознают! И все! Это будет конец всего!
Опять не дал выспаться и опять погнал на сцену, трудиться без сна.
А через несколько дней, когда его внимание ослабло, я сбежал вновь. А потом еще раз. И еще.
Я обратился в тень. Актера ночной сцены. Человека за задником, которого как бы нет в действии, но который видит механику спектакля с невидимой стороны. Я подстерегал князя в его любимых заведениях и тайных притонах, вступал в драки, напивался и возвращался домой под утро. Отец ругал меня и грозил убить. А утром начиналось представление.
И я изливал свой текст, кровавый, как свежее мясо, в ритме города. И ступал по сцене лишающей разума босоногой походкой властительниц веселого квартала. Страстно вцеплялся в накидку зубами, как делают это девицы из-под моста. Снимал выдуманные слезы рукавом, умирал преданный и пронзенный мечами врагов, как умирают прибитые прохожие по подворотням этого города.
Зал рыдал.
Отец ругал меня, встречая ночами на пороге дома, он прятал мужскую одежду и короткий меч, но ничего больше не предпринимал, ибо моя слава росла, и он, как никто больше, понимал, что цена славы — этот надрыв и истинность, хлещущая из него.
Я, веселый и пьяный, шлялся по городу, задирал прохожих, обнимался и пил с татуированной братвой, покупал время продажных девиц, буянил в банях, играл на чужие деньги и, как правило, выигрывал, стоя мочился в каналы с перил горбатых мостов. Истинный кабукимоно, юное чудовище, безумно одетое в обноски из театрального реквизита. А когда даже самые разбитные собутыльники отваливали спать по темным углам, слонялся тенью в районе княжеских усадеб, вокруг поместья запершегося князя Тансю, в лисьей маске, подаренной Окарин, уворачиваясь от проходящих с фонарями караулов, и думал, что сделаю с ним, когда до него доберусь. Он забрал мое. А я заберу его. Не все — всего лишь его никчемную жизнь.
Это было славное кровавое, удалое, настоящее мужское дело. Я убивал их, я мстил за свою поруганную юность, несостоявшуюся мужественность.
Вот там-то Сэйбэй меня однажды ночью и поймал.
Он догнал меня после короткой погони, отбил мой слепой удар и кулаком из камня сбил меня с ног, наступил на грудь и занес надо мной меч.
— Сними маску, — ровно и бесстрастно приказал он.
Я снял.
— Что ты тут делаешь? — пораженно произнес Сэйбэй, убирая ногу и опуская меч, которым едва не снес мне голову.
— Это будет нелегко объяснить, — ответил я, медленно поднимаясь с земли.
— Время у нас еще есть, — ответил он мне. — Иди за мной.
Место, куда он привел меня, было приличное. Несмотря на ранний час, подали чай и утренние рисовые пирожки со сладкой бобовой пастой. Я накинулся на еду. Жуя, спросил:
— Ты знаешь, кто убил таю Окарин?
— Да, — ответил Сэйбэй немедленно.
Я перестал жевать. На его скорбном лице было написано все.
— Господин приказал...
Я уронил пирожок на стол, давясь, проглотил кусок, застрявший в горле. Руки сами искали, чем его убить.
— Оставь это, — произнес Сэйбэй. — Убьешь меня, когда тебе будет угодно. Я все понимаю.
— Простите?
Он сел, скрестив руки, опустив веки — не хотел смотреть мне в глаза, и в униженных выражениях просил:
— Прощу тебя, перестань. Перестань делать то, что делаешь. Тебя однажды поймают и страшно казнят. Вернись в театр, к своей судьбе, будь снова невыносимо прекрасным, оставь эти грязные улицы, это не твое. Ты такой замечательный, когда играешь принцесс, сердце разрывается...
— Это ты говоришь мне? — я не имел сил кричать и потому шептал, задыхаясь. — Оставить? После того, что ты сделал, вернуться к безупречной игре, модным ролям и вечному соперничеству актерских династий? Ты убил ее. Все равно что убил меня. Тот я — скончался!
— Я не могу это слышать, — его губы кривило от неподдельного горя. — Но не в состоянии тебе врать. Я не мог промолчать.
— Я ухожу, — сказал я, вставая. — Дышать с тобой одним воздухом выше моих сил.
Короткие слабые аплодисменты одного человека были мне ответом. Мы обернулись, и сердце мое остановилось. Потрясающее окончание ночи.
В харчевню незамеченным, подкрепиться с утра, вошел зловещий ворон нашей сцены — критик Эдозава, тут же увидел меня и, безусловно, узнал. Редкий случай — утро определенно удалось...
— Это было замечательно, — сказал он, хитро жмурясь и хлопая почти беззвучно. — Это было что-то. Безупречная ссора влюбленных, напор, сильный ритм. И мужской наряд только подчеркивает вашу прирожденную женственность, дорогой Накамура Четвертый. Я поражен. Я убит. Я у ваших ног. Прошу, считайте меня верным другом. Нет — вассалом. Я видел вас, как никто другой не мог видеть. Я скажу это только вам и только сейчас, ибо такие слова, если их написать и обнародовать, породят сонмы непримиримых врагов, — вы драгоценность Кабуки. Вы лучшее, что есть в этом поколении.
Встречая меня дома, отец, ничего не зная о беспримерной благосклонности ко мне богов и критики, вновь меня избил.
Но после этой ночи и этого утра я перестал выходить на ночную охоту на князя. Отказаться от ночной жизни было безумно тяжело. Это было как отказаться от себя самого. Как руку отрезать.
Лишь дед, приходивший забрать мой безумный уличный наряд обратно в хранилище реквизита, из которого сам его когда-то для меня и добыл, произнес:
— Терпение. Он придет сам.
И он был, конечно, прав. И я терпел.
Через месяц моего отсутствия на улицах князь Тансю решился показать нос из своей укрепленной норы и посетил наш спектакль.
А я сильно переменился за это время. Теперь здесь правил я, и был здесь абсолютным сюзереном. Я завладел его духом, и у него не было сил избежать моих силок.
С тех пор князь являлся на мои представления каждый день, и истошность моей игры на грани обморока от усталости чудовищной лисой сожрала его сердце. И он изволил возжелать сойтись со мной ближе. Сэйбэй