Обувь покупать не стал. Зато купил конфет и шоколада.
Западный человек с босыми ногами, в шляпе и с портфелем под мышкой. На него не слишком обращали внимание тут, в Людерице. Некоторые западные люди сходили с ума тут, в Африке. Запускали себя, растворялись сами в себе, никогда больше не возвращались домой, сливались с окружением.
Девочка рисовала. Хофмейстер следил за ее движениями. Время от времени он подходил к окну и смотрел на море. Окна были грязные. Мойщикам было сюда не добраться.
У него были воспоминания, но он их больше не контролировал. В основном это были детали, не слишком важные для других деталей. Хедж-фонд, синие детские ботиночки с липучками, бензопила «Штиль».
Когда наступал прилив, волны доставали почти до их окон. Когда вой ветра становился совсем нестерпимым, он включал радио. Здесь тоже работала намибийская немецкая станция.
Он слушал. Музыка и разговоры со слушателями, которые жаловались на плохую работу почты в Намибии или искали себе попутчиков: например, кто-то хотел, чтобы его подвезли до Кейптауна.
Телефон Хофмейстер выключил. Его ждали, его срочно ждали, его, наверное, еще никогда в жизни не ждали так сильно. Но что это для него теперь значило?
Два раза в день он принимал ванну.
Он думал о поэтах-экспрессионистах, о своей книге-исследовании, которая так и не вышла. О любви, что была объявлена мертвой и была отменена, но этот отказ от любви оказался обещанием, которое никогда не было выполнено. Как и книга. Еще теплый труп любви, вот с чем он сейчас остался.
С каждым часом он все сильнее понимал, что не может здесь остаться, что и в Людерице он не сможет исчезнуть. Хотя он знал, что море могло бы сжалиться над ним так же, как и песок. В этом у него не было сомнений. Но он уже упустил свой шанс. Теперь он сидел здесь, в отеле «Нест», с маленькой девочкой. С ребенком, которого больше не мог назвать чужим. Так быстро все менялось. Так быстро чужой человек переставал быть чужим. В Намибии у него теперь тоже было прошлое, тут он тоже был мужчиной с историей. Поэтому он должен вернуться. Туда, откуда приехал. Его позвали. С ним хотели поговорить, хотя бы потому, что мысль о том, что у поступков нет последствий, была невыносимой. Люди презирали все, у чего не было последствий. Хотя игра при этом и заканчивалась.
Он все время откладывал. Вернуться было тяжелее, чем исчезнуть. Вернуться было тяжелее, чем умереть.
— Знаешь, — сказал он Каисе на четвертый день их пребывания в Людерице. Девочка сидела на кровати и рисовала. Губы у нее были перепачканы шоколадом. — Знаешь, — сказал Хофмейстер шепотом, — когда Тирзе было всего три года, мы впервые поехали с ней в отпуск зимой, кататься на лыжах. Мои родители считали зимний отдых полной ерундой. Летом мы на три недели уезжали с ними в соседний Лимбург, на этом все. Этого было достаточно. Зачем выбрасывать деньги? Но я подумал: Тирза должна научиться кататься на лыжах. Ведь чем раньше научишься, тем лучше будешь кататься. Она когда-то даже участвовала в соревнованиях. Тирза отлично каталась на лыжах. Но плавала еще лучше.
Он лежал на кровати на животе. Девочка рисовала. Он не видел, что у нее на рисунке. Наверное, дом или дерево. Солнышко. Человек.
Он спокойно рассказывал, как будто они знали друг друга давным-давно, но он все-таки вспомнил старый анекдот на закуску.
Хофмейстер замолчал и стал слушать радио. Шлягер. Снова шлягер. И опять шлягер.
Он вытер Каисе рот.
— Я сам никогда не катался на лыжах, — сказал он. — Я ждал ее внизу. В отеле. Или на середине трассы, где-нибудь под деревом. Иногда она проносилась мимо меня быстро, как молния. В самом начале, когда ей было всего три года, я бегал за ней. По снегу. Тогда она еще ездила не так быстро. Я боялся, что она упадет, поэтому бегал за ней все время.
Она посмотрела на него, но уже не так, как в самом начале. Она смотрела на него как на старого знакомого.
— Знаешь, — сказал он. — Знаешь, Каиса… Наверное, это прозвучит странно, но я думаю, что мне примерно столько же лет, как и тебе. Я…
Он не знал, что еще сказать, хотя нет, он знал. Конечно, он знал. Он хотел сказать, что его, Йоргена Хофмейстера, взрослого Йоргена Хофмейстера, редактора отдела переводной прозы, на самом деле нет на свете и никогда не было. Это была роль, которую играл ребенок, насколько мог, стараясь изо всех сил, как можно точнее и лучше. Это была игра.
Он обнял Каису, стал покрывать ее поцелуями и слушал радио.
«Laß uns leben, — пел женский голос, — jeden Traum. Alles geben, jeden Augenblick»[10].
Хофмейстер не мог перестать целовать девочку. Он целовал ее и ни о чем не думал, целовал ее, как будто так и надо было. Каждую часть ее тела, всю ее голову, спину, живот, он целовал ее так, будто ему нужно было что-то успеть.
Он попытался вспомнить, почему он не остался девятилетним, но ему ничего не пришло в голову. Он с трудом смог вспомнить себя девятилетним. Как он выглядел? Какую одежду носил? Что тогда говорили ему его родители и что он говорил им? Его память была пустыней.
Он был лишь уверен, абсолютно уверен, он знал это лучше, чем что угодно в жизни, что на самом деле он никогда не был никем другим, а просто девятилетним мальчишкой. Конечно, его тело выросло, его ноги, его голова, его нос, все это выросло, но остальное осталось прежним. Рост его сердца, души, как ни назови, остановился. Как он был уверен в том, что для него закончилось любое будущее, так же он был уверен, что он сейчас, несмотря на его предпенсионный возраст, был ровесником Каисы.
А женщина по радио пела: «Bist du bereit, für unsere Zeit?»[11]
Он подпел ей, ему понравилась мелодия.
— Каиса, — шепотом сказал он, — мне нужно вернуться. Меня ждут.
Он не сказал ей, кто его ждет. Он и сам точно не знал.
Девочка собрала свои карандаши и снова стала рисовать. Он погладил ее по плечу. Он заметил, что на простынях остались пятна от шоколада и цветных карандашей. Ничего страшного, отстираются.
Впервые за сорок восемь часов он оделся. Он даже повязал галстук. Что-то должно было компенсировать отсутствие обуви.
Потом он одел ребенка. Футболка, спортивные штаны. Он постирал их руками.
— Пойдем, — сказал он. — Пойдем