Ленинском проспекте день рождения одной однокурсницы. Егор был в ударе и много и вдохновенно говорил. Мы заспорили о чем-то, и он сказал: «В конце концов, все мы русские, все мы христиане и все мы социалисты!»
Фраза эта сейчас совсем непонятна, и ее надо комментировать. «Русские» означало не племенную принадлежность, а причастность к русскому языку и русской культуре и любовь к этой земле и людям, ее населяющим; «христиане» – не конфессиональность и даже не религиозность в обычном понимании слова, а верность духу десяти заповедей и Нагорной проповеди и принадлежность к европейской культуре, в значительной степени сформированной христианством; наконец, «социалисты» – это не ретрограды, стремящиеся задержать развитие человечества и построить всех по ранжиру, а поборники социальной справедливости и те, кто не попал в зависимость от «золотого тельца».
Сердце сжимается от боли: никогда уже мы не услышим его блистательного декламирования «Капитанов» Гумилёва, не придется мне больше подтрунивать над ним, вспоминая его знаменитую лекцию для избранного круга однокурсников о происхождении русского мата или его юношеские переводы из «Приапеи».
Писать о том, как наш круг оказался увлечен православием, не буду – слишком большая тема. В случае Егора сыграли роль и традиции семьи, принадлежавшей к старомосковской интеллигенции.
Знаю, его жизненный выбор одобряли не все. Многие полагали, что он не реализовал себя полностью как ученый – историк-античник и филолог-классик. Некоторые же осуждали его: как можно было состоять в штате Московской Патриархии? Егор не загубил в себе ученого, но его темперамент побуждал к практике, к прямому социальному действию. Он опекал детскую онкологическую клинику, проповедовал, занимался журналистикой, руководил отделом библиотеки, и это далеко не полный перечень его дел. А что касается его якобы службы в Патриархии… Перечтите все его тексты – и не найдете ни одного, в котором он погрешил бы против совести. Он люто ненавидел (да, да, именно ненавидел: он был страстным человеком и никогда не был толстовцем) клерикализм, церковную казенщину и ханжество, шовинизм и антисемитизм, любые формы подавления личности. Но, будучи верующим христианином, он осознал пастырство как призвание и доказал своим примером, что и в наше время возможно подвижничество.
Он давно и тяжело болел, однако отказывался следовать наставлениям врачей поменьше работать. Он был трудоголиком и работал на износ: иначе жить он не мог. Он был увлекающимся человеком и увлекался иногда людьми не очень достойными; он был вспыльчив и в гневе яростен. У него были человеческие слабости. Но главное – любовь, которая его одушевляла.
Горько и больно. Не хочется верить в случившееся.
27 июня 2007 г.
* * *
Некоторые события, о которых писать не хочу, побудили меня вспомнить Инца. Да я и без того его часто вспоминаю. Все нападки на него вызывают у меня отвращение: они исходят от людей, ниже его во всех отношениях. Но, прости меня Б-же, как же раздражают меня елейные восхваления и попытки представить его святым (которым он не был)! Мне это кажется унизительным для него. Он был яркий, очень талантливый, глубоко порядочный, смелый, умный и остроумный человек с немалым количеством человеческих слабостей.
И вот что еще: недруги упрекают его в неискренности. Свидетельствую: он был глубоко искренним человеком. Другое дело – присущие ему игровое начало и артистизм (и это тоже мешает считать его святым; да Б-г с ней, со святостью; кто-нибудь может объяснить, что это такое?). И он был счастливым человеком, и выбранная им профессия (нарочно употребляю сниженный термин) позволила реализоваться ему, хоть и, наверно, сильно тяготила. Помешала его научной деятельности? Да, конечно. Но почему человек должен осуществить себя именно в сфере науки? Инц был деятельной натурой и при огромной научной одаренности не мог удовлетвориться ролью кабинетного ученого.
И горько только одно – его ранний уход. Я так и не примирился с его смертью и никогда не примирюсь. Для меня он всегда был другом, а не ученым, священником или общественным деятелем…
Октябрь 2009 г.
* * *
Мы оказались на одном курсе, мы оба поступили в 1970 году на исторический факультет МГУ. Впервые я увидел Егора в сентябре-октябре. Причем он тогда производил немного странное впечатление: у него был очень высокий голос, лицо часто покрывалось красными пятнами. Ближе мы познакомились во втором семестре, а сильная дружба началась, наверное, где-то со второго-третьего курса.
Вот я задумался, почему он все-таки поступил на исторический факультет, при том что, скорее, огромной любовью его жизни была классическая филология? И тем не менее он избрал не филологический факультет, а исторический. Дело в том, что он первоначально собирался заниматься не античностью, несмотря на свою огромную любовь к Греции и Риму. У него было другое увлечение, еще начиная со старших классов: египтология, которой можно было заниматься именно на историческом факультете. Он к тому времени уже немножко учил иероглифы, и весь первый курс занимался факультативно египетским языком, и заодно начал учить хеттский язык.
На первом курсе у нас был такой замечательный и важнейший предмет – гражданская оборона, которую вел очень суровый человек, полковник Ларин. Так вот, он проходит по рядам и видит, что Чистяков что-то записывает в тетрадку. Он берет эту тетрадку и видит там надпись большими буквами: «Заметки по хеттскому языку». Полковник Ларин: «Так. Студент Чистяков, к доске! Итак, мы имеем данные, что такой-то нанесен ядерный удар. Каково число безвозвратных потерь? Каковы наши действия?» Молчание. Полковник Ларин возвращает ему тетрадь и говорит: «Вот так-то, Чистяков. Это вам не хеттский язык, здесь головой надо думать».
Но к концу первого курса у Егора стало резко ухудшаться зрение, и врачи ему сказали, что занятия иероглифами и клинописью для него неприемлемы, это может очень плохо на зрении отразиться. И он переключился на второе свое пристрастие – на классическую древность. Причем показательно: мы все поступили в университет, нас разделили на группы, это продолжалось первые два года, а с третьего курса была уже специализация по кафедрам. Но в конце первого курса нам сказали, что те, кто будет специализироваться по кафедре истории Древнего мира, должны уже на втором курсе изучать греческий язык и продолжать занятия латинским языком (годовой курс латыни был у всех историков на первом курсе). Однако Егор не ходил на занятия ни по греческому, ни по латыни, потому что уже в достаточной степени этими языками владел, начав заниматься в старших классах школы. И, соответственно, мы оказались вместе в начале третьего курса – небольшая группа тех, кто специализировался по истории Древнего мира.