Ты еще не видел женщин голых.Это не «Плейбой» тебе листать.Посмотри, как темный треугольникВписан в равнобедренную стать!
А.В ресторане снова гулял Шлионский. До Кургана Вова так и не добрался – опоздал на самолет и три дня гудел, не просыхая, в Доме творчества «Голицыно» у знакомого поэта-сибиряка, медвежистого парня с опасной мордой. Он-то, детинушка, и держал сегодня стол, за которым теснилась дюжина прихлебателей, включая неистребимую даму в красном, висевшую на Вовином плече, как гусарский ментик. Увидев меня, Шлионский вскочил и крикнул:
– Жора, мне все рассказали. Ты гигант! Иди к нам!
Я, покачав головой, решительно прошел мимо, но потом вернулся и принял рюмку. Володя, переложив даму на могучее плечо сибиряка, выскочил из-за стола и конспиративно отвел меня в сторону:
– Ты из парткома?
– Угу.
– Не знаешь, зачем меня Шуваев ищет?
– А ты ничего такого не отчердачил?
– Вроде бы нет, только подрался в аэропорту с каким-то конем в форме, но мы потом помирились и выпили. Все-таки настучали! Вот люди… Значит, воспитывать будет.
– Ну, и зайди!
– Да я уже выпил.
– И он тоже, зайди! – Я хлопнул с Шлионским вторую рюмку и откланялся, сославшись на дела.
Когда через полгода я ушел из газеты в комсомольский журнал «Вахта», он стал редактором «Стописа», но, отработав меньше года, поехал на Дни литературы в Ульяновск и внезапно умер с перепоя прямо на току, читая стихи колхозницам. На гражданской панихиде в Малом зале собралось все наше поколение. Мы стояли, тесно обступив гроб, притихшие, ошарашенные, и, не отрываясь, смотрели на алебастровое Володино лицо, прежде такое усмешливое, живое, хулиганское, а теперь навсегда застывшее в той последней вечной серьезности, которой не избежать никому. Яша Ревич, дыша мне в ухо свежей водкой, шептал:
– Жора, он первый… из нас…
Сам Ревич оказался вторым.
…Покинув застолье Шлионского, я наткнулся в Пестром зале на Веню Пазина.
– Пойдем, кое-что покажу, – сказал он. – Не пожалеешь!
– Давай в другой раз. Нет настроения.
– Пошли! Другого раза может и не быть.
Обезволенный свалившимися на меня несчастьями, я побрел следом за Пазиным. В его берлогу вела незаметная дверь в переходе из ЦДЛ в Большой союз. Однако за скромной дверью скрывалось вполне серьезное фотозаведение: белая студия с драпировками, ширмами, лампами и сложными приспособлениями вроде зонтиков, выкрашенных серебрянкой. Там же имелась мерцавшая красным лаборатория со всей необходимой химией и машинерией для проявления пленок и печати фотографий. В просторной прихожей стояли столик и кресла, а стены все сплошь были оклеены снимками известных писателей и прочих знаменитостей, наведывавшихся в ЦДЛ: Михалков, Рождественский, Никулин, Ильинский, Евтушенко, Кио, Высоцкий, Ковригин, Нагибин, Визбор…
– По пятьдесят? – предложил Веня.
– Говорю, нет настроения.
– Тогда чайник поставлю.
В обязанности Пазина входило ведение, так сказать, фотолетописи Дома литераторов, он казенным «Никоном», стоившим, по слухам, пол-«жигуленка», щелкал юбилеи, похороны, концерты, литературные вечера, собрания творческих объединений… Лучшие снимки вывешивались регулярно на двух стендах в холле ЦДЛ. Кроме того, Веня еще обслуживал писателей-фотолюбителей: проявлял, печатал, даже ретушировал. Кому же охота самому, сидя в темной ванной, вворачивать непослушную перфорацию в дурацкий бачок, заливать туда проявитель, а после промывки закрепитель, колдовать с увеличителем, купать фотобумагу в кюветах, сушить и глянцевать валиком на стекле. Да, тариф у Пазина был вдвое выше государственного, зато как удобно: пришел на собрание или в ресторан, отдал отснятую пленку, а на следующий день забежал в ЦДЛ, поправил здоровье и забрал.
Но за всей этой рутиной таилась одна пикантная подробность: иногда отдельные писатели сдавали Вене пленочки с обнаженной, так сказать, натурой. В госателье такие фотоматериалы, ясное дело, не понесешь – можно нарваться. Одни литераторы снимали голых особ из чисто эстетических побуждений, как Бесо Ахашени, копя плотские впечатления для творческой надобности. Другие, в основном немолодые мастера слова, делали это, чтобы запечатлеть восторг свежего женского естества, открывшегося им в третьем браке или во внесемейном любовном угаре. Третьи относились к тому типу сладострастников, которых так тонко знал и описывал Достоевский, они раздевали и снимали своих юных и не очень свежих дам с болезненным упоением. Все эти фотонудисты, не желая морочиться с проявителями-закрепителями, несли пленки Вене, полагая, что за дополнительную мзду он будет слеп, нем и скромен.