Да, когда б не миновала уже большая часть лет моей жизни, я бы начал исправлять свой почерк, поглядывая в эту книгу.
Увы, большая часть жизни этого человека уже миновала. А насчет того, чтобы что-то исправлять, так у него есть более важные вещи для исправления. Но ему вдруг пришло в голову, что с помощью этой книги можно было бы исправить почерк его детей: вырвать страницу и послать им для примера, чтобы поупражняли свои руки. Но вот беда: у каждого поколения свой особый почерк, как же я могу навязывать своим детям почерк былых поколений? Мне-то самому этот утраченный почерк кажется красивым, да ведь не все то, что красиво в моих глазах, таково и в глазах других людей. Время состоит из нескольких времен — есть прошлое, настоящее и будущее, и, на мой взгляд, все эти три времени одинаково хороши: что было хорошо в прошлом, то хорошо и в настоящем и будет хорошо в будущем, — однако некоторые мои друзья со мной несогласны и говорят: нет, что было хорошо в прошлому обременительно в настоящем, а уж тем боже в будущем.
Так что оставим лучше вопрос о почерках.
Вот, наступили солнечные дни, а я весь дрожу от холода. Стынет у меня кровь, и стынет тело. Не подарил бы я свое пальто рабби Хаиму, сейчас бы самое время в него закутаться. Я сижу перед входом в гостиницу и смотрю на небо. А солнце меж тем скрылось за облаками, ему нет дела до меня, оно занято своим движением — приспела ему пора двигаться вкруг Земли, в сторону Страны Израиля. И у меня дурное настроение. Проходит мимо меня какой-нибудь человек, что-то говорит мне, а я ему кланяюсь, будто он делает мне какое-то одолжение. И отвечаю ему слабым голосом. А про себя думаю: «Не заметил ли он, что у меня слабый голос?» И из-за того, что я занят этим вопросом, я не слышу, что он говорит. А поэтому я смущаюсь, и мое настроение становится еще хуже. И я уже с нетерпением жду ночи, чтобы вернуться в свою комнату и закрыться там от всех людей.
Уже в тот день, когда мы с Даниэлем Бахом вернулись из, деревни, я, заметил, что с моим телом что-то неладно, но все не обращал внимания, пока это недомогание не усилилось так, что завладело всем моим телом.
И вот я сижу в своей комнате, наедине с собой, и размышляю о том, о чем может размышлять человек, у которого нет в мире никого и ничего, кроме него самого и его мучений. Откуда вдруг эти муки, что напали на меня? Многому, наверно, причиной плохая еда, и все те многочисленные блюда, которые я ел не вовремя, да и постоянный голод тоже, надо думать, поспособствовал, и вот теперь все эти причины собрались воедино и породили то, что породили.
Я сходил в аптеку и купил лекарства, которыми лечат лихорадку. Взял щепотку хинина и вдруг почувствовал боль в сердце. Мое сердце, которое всегда казалось мне прочным, точно скала, вдруг размякло и стало как воск. А вместе со слабостью навалилась на него какая-то тяжесть, словно громоздкий камень лег на него сверху и придавил собой. И теперь каждый день, с наступлением звезд, я тороплюсь забраться в кровать и закрываю глаза, пытаясь заснуть. А из груди моей сквозь дремоту вырывается горестный вздох: «Жаль мне этого человека — лег и уже не поднимется!» И в самом деле: лежит этот человек на своей кровати, а его сердце тем временем стучит все чаще и чаще, и тот камень, что лежит на его сердце, все давит его и давит. Здоровый и бодрый приехал он в этот город, и весь город завидовал ему тогда, а теперь он слабее всех, и когда просыпается утром, то чувствует, что сон не принес ему никакого облегчения и он еще слабее, чем был накануне.
Как-то ночью я совсем уже не мог заснуть — пал духом, и мне привиделось, что я умираю. Возможно, мое недомогание и не было из тех, от которых умирают, но в ту минуту моя смерть уже стояла передо мной, тошно недвижное и мрачное видение. Я зажег свечу, встал с кровати, сел на стул у стола и положил руки на колени. Потом поднял левую руку и положил голову на ладонь. И, сидя так, сказал себе: «Нужно написать завещание».
Я взял ручку и бумагу и стал писать, что надлежит сделать со мной после моей смерти. Поскольку я приехал из Страны Израиля, здешние люди могут решить, что я хотел бы, чтобы мое тело перевезли туда и вернули в ее землю. Поэтому я недвусмысленно указал, чтобы меня похоронили в том месте, где я умру, и не перевозили бы мое тело в Страну Израиля. Раз уж этот человек уехал оттуда в галут, ему достаточно будет вернуться в Страну вместе со всем народом Израиля, по пришествии Царя-Мессии. Конечно, подземное переселение тел — штука тяжелая. Но разве те переселения, которые я совершил при жизни, были легкими? И разве этому человеку так уж дорого его тело, что он будет заботиться о нем и после его смерти?
А пока я сидел так и писал, мне вдруг представился тот ключ, который вручили мне старики Дома учения в минувший Йом Кипур. И я подумал: а что будет с этим ключом, когда я умру? Может, завещать, чтобы его положили мне в руки и похоронили вместе со мной, как поступил тот портной, который завещал сделать ему гроб из стола, на котором он работал, и дать ему в руку метр, которым он измерял ткань, чтобы этот метр засвидетельствовал, что он не брал лишнего? Или как тот писец, который завещал, чтобы ему дали в руки перо, которым он писал поминовения? Но эти люди того заслужили — ведь пока орудия их труда не попали к ним в руки, они, эти орудия, были самыми рядовыми инструментами и, лишь попав в их руки, освятились их делами. А мой ключ был важным сам по себе, уже изначально. Более того — перед тем, как он попал в мои руки, он был даже важнее, потому что тогда он открывал двери тем, кто входил, чтобы изучать Тору. Какое же у меня право завещать, чтобы его положили со мной в могилу?
Поскольку я не мог решить, что мне делать с этим ключом, я увильнул от этого вопроса, сказав себе: «Не буду упоминать его вообще», и стал думать о своей жене и детях: что я завещаю им перед смертью и в каком порядке, и в этих мрачных размышлениях незаметно промелькнула ночь, и за окном сверкнуло утреннее солнце. Я поднялся, спрятал завещание, произнес утреннюю молитву и вдруг почувствовал, что часть моих болезней словно бы оставила меня. Я отправился поесть и ел с таким удовольствием, какого не знавал уже много времени. А поев и попив, взял ключ и отправился в Дом учения.
Глава шестьдесят шестая
Главный принцип философии
Дожди прекратились, и снова засияло солнце. Чистый свет лег на крыши домов и на уличные камни. С каждым шагом я словно отряхивался от своих недомоганий и с каждым шагом чувствовал, что возрождаюсь заново. Да, мои болезни ушли, но кто знает, не вернутся ли они снова. Так буду наслаждаться хотя бы сегодняшним днем, если не смогу наслаждаться завтрашним.
Впрочем, в эту минуту у меня не было никаких — ни душевных, ни телесных — представлений о том, каких именно наслаждений я ищу. И если бы меня спросили, каких удовольствий я желаю, я бы не смог ответить. Я ничего не искал — я просто получал удовольствие от всего, что видел вокруг. Самые прозаичные вещи, отнюдь не предназначенные радовать душу, доставляли мне удовольствие и радость. Вот лавочники стоят у дверей своих лавок, как будто и сами получают удовольствие от такого времяпрепровождения: один играет складным аршином, другой беседует с соседкой. А вот кошка спрыгнула с крыши, шлепнулась на все четыре лапы и с опаской осмотрелась вокруг. А вот проехал воз, нагруженный пшеницей, и стайка детишек побежала за ним. Женщина поправляет волосы, глядя вслед проехавшему возу. Идет по улице Лолек рядом с какой-то дедушкой, одетой наполовину по-мужски, а Игнац тащится за ними и бубнит свое «пенендзы». Письмоносец возвращается с работы, пустая сумка качается на его плече. Даже предметы, между которыми вроде бы не было ничего общего и никакой связи, вдруг соединялись и смешивались друг с другом, оповещая всех и вся о своем существовании. А ведь помимо того, что я назвал, в этой уличной картине полно было и других деталей, которые я не упомянул, но присутствие которых тем не менее ощущалось тоже весьма заметно.