Несколько дней Тангейзер переносил подобные сцены со смущением — и за себя, и за свою сиделку, — ему казалось, это недостойный способ проводить жизнь, но затем он рассудил, что, наверное, этот эфиоп — счастливейший из всех своих собратьев на острове: ведь если бы он не отгонял, не обтирал и не вливал отвары в тенистом шатре, он, скорее всего, тащил бы сейчас на гору пушки или корзины с камнями. После чего Тангейзер сдался на его милость с чистой совестью и даже обнаружил в себе желание бормотать слова благодарности.
Когда на короткие моменты силы возвращалась к нему настолько, что он мог оторвать голову от подушки, он видел, что все его тело, и особенно ноги, беспорядочно усеяны коричневыми и багровыми пятнами весьма нехорошего вида. Если бы Тангейзер увидел кого-нибудь в подобном состоянии, то постарался бы держаться от такого человека подальше, поскольку, если бы Черная смерть решила бы вдруг вернуться и поразить безбожников, она наверняка выглядела бы именно так. Мысль о том, что арап запросто может разделить его участь, лишь усиливала опасения Тангейзера: как бы его диагноз не оказался верным. То, что пенис вроде бы эти пятна обошли стороной, вызывало облегчение, глубокое, хотя и мимолетное. Однако когда впоследствии его начали навещать, сменяя друг друга, арабские и еврейские лекари, обнаруживавшие полное самообладание при виде его стигматов, Тангейзер успокоился. Доктора пришли к консенсусу, что эти пятна появились в результате выведения отравляющих жидкостей из его тела и являются последствием борьбы организма за жизнь. Они были единодушны во мнении, что, если он выживет, пятна исчезнут, только арабы, в отличие от евреев, ставили это в зависимость от милости Аллаха, а не от собственного искусства. Многочисленные, не до конца зажившие раны и синяки, которые украшали его тело, не вызывали никаких комментариев.
Доктора готовили снадобье из красного левкоя, оленьего мускуса и клевера, настоянное на уксусе, которое счастливчики из числа высшего командования трижды в день втирали себе в ноздри, чтобы не заразиться чумой. И Тангейзеру тоже посчастливилось получить это спасительное снадобье; ему сказали, что оно хорошо помогает против ночного жара и снимает все симптомы меланхолии. Уж неизвестно, как во всех остальных, а в этом отношении средство оказалось совершенно бесполезным. Но все-таки Тангейзера пользовали по высшему разряду, а посему он упустил свой шанс покинуть царство смертных в состоянии счастливого забвения. Вместо того он провел несколько недель в состоянии полной беспомощности, о возможности каковой он даже не подозревал. Для человека, гордость которого основывалась в большой степени на собственной физической силе, это был первый и единственный опыт.
Аббас приходил каждый вечер — вечер за вечером, неделя за неделей его лицо делалось все более осунувшимся из-за необходимости наблюдать, как хорошие люди умирают на поле боя, — садился у ложа Тангейзера и зачитывал отрывки из Корана голосом, извлекавшим из текста такую первозданную красоту, что происхождение подобных строк из уст самого Господа казалось несомненным. Во время его визитов Тангейзер лишался дара речи, потому что при виде доброты Аббаса, такой простой и искренней, у него разрывалось сердце. В состоянии крайней слабости, в каком он пребывал, эмоции перехлестывали через край, тоска сжимала внутренности, его чувства к Аббасу делались невыносимо запутанными и навязчивыми. Друг и похититель, спаситель и хозяин, отец, брат и враг. Тангейзер лежал здесь благодаря обману, может быть даже предательству. Так что он вообще ничего не говорил и просто купался в целительной любви, какую Аббас проливал на него.
Тангейзер лежал в обширной шелковой утробе, проваливаясь в дремоту, где страх правил видениями, следовавшими без всякой логики и разбора, а в паузах между снами он наблюдал за игрой меняющегося света, который, проходя сквозь мастерски сотканную ткань шатра, извлекал из розового цвета столько оттенков, сколько и не снилось придворным художникам Сулеймана. К этому цвету Тангейзер никогда не питал никакого почтения и думал, что розовый приестся ему, но оказался не прав. Наоборот, он все сильнее подпадал под розовые чары, будто этот цвет, порожденный фактурой шелка, переплетением основы и утка, света и тьмы, а также гением умелого красильщика, был музыкальным отрывком, или женщиной, или вереницей укрытых снегами гор, или какой-то другой космической материей, которая с каждым последующим, более внимательным взглядом меняется, и каждое новое ее воплощение не похоже на предыдущее. Много ночных часов он провел, внимательно разглядывая розовую ткань в желтом свете ламп. И когда гранатовые оттенки сумерек отступали перед тем, что казалось непроницаемой тьмой, эта чернота, под действием дрожащих огней костров и звездного света, а также растущей и убывающей луны, тоже казалась чем-то большим. Розовый — это была сама жизнь. Все это напомнило Тангейзеру слова, которые произносил Петрус Грубениус: каждая существующая в мире вещь оказывает некое влияние на всякую другую вещь, и не важно, насколько далеки они могут быть друг от друга, ведь любому человеку ясно, что два произошедших подряд события оказывают влияние друг на друга, значит, каждое из них должно влиять и на третье, и на четвертое, поскольку ничто в мире не разъединено полностью, пусть иногда нам хотелось бы так думать; вот почему звезды, самые отдаленные из всех известных тел, несмотря на расстояние, оказывают влияние на судьбу каждого смертного — факт, который не станет оспаривать ни один разумный человек.
Какую выгоду или смысл можно извлечь из изучения розового цвета, Тангейзер так и не сумел понять. Смысл этого занятия заключался в самом процессе. Тангейзер выяснил, что нечто сходное, хотя еще более загадочное, обнаруживается при взгляде на его молчаливого эфиопа, который, более всего прочего, являлся силой, спасшей ему жизнь и восстановившей подорванное здоровье.
Никто не говорил Тангейзеру, что его сиделка — эфиоп, как, естественно, и сам этот человек, но Тангейзер не сомневался в справедливости своей догадки. Ни один другой народ не обладал более узнаваемыми чертами: высокие люди, с длинными пальцами, крепкие, как железо, и гибкие, как тростник. Он видел их в домах Александрии и Бейрута. Редко встречающиеся, рабы-эфиопы высоко ценились, в большой степени из-за того, что действительно отличались горячим нравом и не сдавались арабским работорговцам без боя. Взрослых мужчин редко захватывали живыми — должно быть, этот человек был продан в рабство еще ребенком. Эфиопия была землей царицы Савской, Иоанна Предтечи и потерянных колен Израилевых; говорили даже, что настоящий Ковчег Завета спрятан где-то там, его охраняют воины с шестифутовыми мечами, а хранится он в громадном соборе, вырубленном прямо в красных горах. Эфиопы верят в черного Иисуса — а почему бы нет? Чтобы доказать собственное мужество, слышал Тангейзер, они ходят охотиться на диких львов в красную саванну в одиночку, вооруженные всего лишь простым копьем, а отправляясь на войну, надевают львиные шкуры и зубы. Если так, неудивительно, что ухаживающий за ним человек умел, убирая экскременты другого, вести себя с большим достоинством, чем принц, участвующий в собственной коронации, и, несмотря на то что был обречен на низменное существование, держался так же гордо, как какой-нибудь рыцарь или янычар.
После того как первые попытки Тангейзера завязать разговор потерпели неудачу, он ограничивался тем, что кивал головой и бормотал благодарности и благословения. Эфиоп спал на земле рядом с его постелью, и, когда Тангейзер, мучимый своей бессонницей, дожидаясь первого света зари, поворачивался, чтобы рассмотреть тонкие черты эбонитового лица, пока его обладатель спит, каждый раз глаза эфиопа оказывались открытыми, будто бы он вообще не спал, а просто отдыхал; его глаза были черными зеркалами, в которых отражалось все, но ни одному из этих отражений Тангейзер не мог подобрать названия.