— Ох, лучше вам уйти, — волнуется тучная мадам Дени.
— Нет, Мари-Луиза, сначала я отвечу, — останавливает ее Бессмертный, — Я прожил больше восьмидесяти лет, я на двадцать лет старше вас, в моем возрасте начинаешь понимать, что такое истинная гордость.
— В вашем возрасте начинаешь понимать, что такое смерть, — отвечает на это наш герой. — Конечно, все желают вам жить и здравствовать, но все же, прежде чем вы умрете, я должен задать вам один вопрос. Вы столько всего понаписали, cher maître, — больше нас, всех вместе взятых. Вы писали мудро и складно, но… Но скажите — вы никогда не уставали?
— Уставал от чего?
— От писанины, хочу я сказать.
— Нет, писать мне не надоедает никогда. Устать писать — все равно что устать жить. А вы? Неужели вы устали писать? Быть того не может!
— Я пришел, чтобы покаяться у ваших ног, признаться в том, в чем не признавался никому и никогда, — говорит в ответ наш герой.
— Говори, сын мой.
— Я грешен. — И Философ действительно опускается на пол у кресла Вольтера. — Я слишком много говорил. Я был рожден, чтобы болтать глупости и проповедовать истину. Всем — друзьям, врагам, незнакомцам. Больше я ничего не умею и не люблю.
— Встаньте же, мсье.
— Мудрым я не был никогда. Меня приводил в восторг мир идей, радовала игра воображения, возбуждали фантазии. Я любил драмы и драматические диалоги. Мне нравилось делать правым то одного, то другого персонажа. Среди выдумок и мистификаций я был как рыба в воде. Вы знаете, что я создал «Энциклопедию».
— Вы знаете, что я знаю, — возразил Бессмертный. — По вашей просьбе я писал для нее статьи. Все стоящие люди писали для вашего издания.
— Да, все умные и порядочные люди участвовали в «Энциклопедии». Но не она предмет моей гордости. Куда больше я горжусь работой, которая до сих пор не завершена — и останется незавершенной.
— Но что вы хотели сказать мне?
— Я разменял седьмой десяток…
— Седьмой? Ха! А я — девятый.
— Я измучен борьбой и тревогами. Мир глупеет, мне нет в нем места. Я жажду лишь уединения и спокойной смерти.
— Уверяю вас, смерть — дело хлопотливое.
— Подумайте, мсье, когда придет наш срок — каким бессмысленным все покажется. Зачем все? Зачем мы? Вольтер? Дидро? Кто это и зачем они? Хотя ваши два слога, конечно, переживут мои.
— Глупости. Оба мы останемся в веках. И вообще наше поколение сыграло огромную роль — и не только в истории Франции. Во всем мире, мсье, мы нужны миру.
— В Петербурге я видел ваш бюст работы Гудона.
— Он их изготовил несколько штук. Еще один в Париже. На мне Гудон сделал себе имя. Сейчас ему заказали гипсового Джорджа Вашингтона.
— А сейчас над вами трудится Пигаль? Кстати, меня он уже сделал.
— Да, Фридрих раскошелился. А Руссо сходит с ума от зависти.
— Так ему и надо.
— Я написал об этом стихотворение. «Бедный Жан-Жак надулся: / Не надо статуй Вольтеру! / Пусть только мне резец твой служит, / Только я достоин этой чести, / А Вольтеру статуй больше не надо! / Несправедливо ставить памятники Вольтеру».
— Забавно, — усмехается наш герой. — А ведь Жан-Жак нас презирает.
— Он из самого себя сотворил кумира, сам себе служит и поклоняется.
— А мы нет?
— Потомки будут вспоминать нас всех, мсье. Но всех по-разному. Руссо запомнится им нытиком. Вы — трепачом. Я — мудрецом. Но все мы подвержены метаморфозам.
Бессмертный кашляет.
— По-моему, он устал, — встревает мадам Дени. — Вчерашний театральный триумф отнял у него последние силы.
— Вы правы, — соглашается наш герой, поднимаясь.
— Нет-нет, мы забыли главное, друг мой. Какова она во плоти? Северная Семирамида?
— Императрица?
— Катрин.
— Катрин?
— Так я ее называю. Знайте, что я люблю ее, мсье.
— Но вы же никогда ее не видели.
— Между нами космическая связь. Судьбоносное притяжение. Электричество. Магнетизм.
— По-видимому, это имеет отношение к власти…
— А я никогда не презирал власть. Я помог ей эту власть обрести. Я хотел сделать ее великой.
— Она стала великой.
— Но каково это — видеть ее въяве, стоять перед ней?
— И снова я должен исповедаться перед вами. Это было ни с чем не сравнимое ощущение. Я приехал в дикую Россию из свободной Франции, приехал рабом. Но покидая ее страну рабов, я чувствовал себя свободным человеком. Я тоже любил ее…
— Вы? И вы были допущены к самому алтарю?
— Был.
— Вы целовали ее?
— Да, мсье.
— Вы прикасались к ней?
— Oui, мсье.
— И чего же вы касались, чего? Ее рук? Или, может быть, бедер?
— Oui.
— Вы бывали в ее опочивальне?
— Бывал, мсье. Я проходил через залы Эрмитажа — и засовывал письма ей под подушку.
— Что-о?! Вы касались ее… подушки?
— Дядя, пожалуйста, — чуть не плачет мадам Дени, — вам нельзя волноваться.
Философ смотрит на фернейского мудреца, а тот с горечью глядит на него из глубин своего кресла.
— Вы были ее фаворитом?
— Одним из многих. Но при расставании она одарила меня столь щедро, что я даже смутился.
— Одарила? Чем одарила?
— Много чем. Отдала мне свою чашку с блюдцем. Не сомневаюсь, что при желании я мог бы опустошить российскую казну.
— Разве это называется «одарила»? Быть может, вы не знаете, но много лет из Петербурга в Ферней шли целые караваны, — похваляется Бессмертный. — Она слала мне золото, драгоценные камни, серебро. Даже перстень, на котором собственной ее рукой был выгравирован…
— Перстень? Как вот этот, у меня на пальце?
— Похож немного. Это было как в сказке из «Тысячи и одной ночи». Не успевал прибыть один караван верблюдов, как за ним уже спешил следующий.
— Кстати, вы действительно советовали ей воевать с Мустафой? И с Польшей, кажется, тоже?
— Боюсь, насчет Польши она ввела меня в заблуждение.
— А Турция как же?
— Наверное, не стоило мне писать таких вещей. Но она свела меня с ума.
— Она прославляла вас, вы ее. Любовное заигрывание на почтительном расстоянии.
— Вы знаете об этом больше моего. Вы там были. Вы наслаждались ее обществом и расположением. Я завидую вам, Дидро. Мне надо было ехать, а не вам. Это не просто наслаждение, друг мой, это религиозное действо, ритуал. Как я мечтал об этом: подойти к алтарю, протянуть руку к жертвеннику…